Шрифт:
Ему нужна была машинистка, чтобы перепечатать содержимое двух тетрадей фирмы «Клерфонтен», исписанных мелким убористым почерком, полных исправлений и помарок. В одной газете, в рубрике «Ищу работу», он заметил строку петитом: «Бывшая секретарь-референт. Печатаю на машинке в любом объеме. Симона Кордье. Улица Беллуа, дом № 8, Шестнадцатый округ. Звонить по вечерам, с семи часов, телефон: ПАССИ 63 04».
Зачем же было ездить так далеко, на другой берег Сены? С тех пор как мать с расстригой узнали его адрес и нагрянули к нему за деньгами, он всего боялся. Расстрига в молодости опубликовал подборку стихов и вдруг пронюхал, что и Босманс балуется сочинительством. Когда они, на беду, случайно встретились на улице, он извел его насмешками. Надо же, Босманс у нас писатель… Да он ничегошеньки не смыслит в литературе… Много званых, мало призванных… Мать слушала с одобрением, надменно вздернув подбородок. Босманс пробежал бегом всю улицу Сены, спасаясь от них. На следующий день расстрига прислал ему одно из своих юношеских стихотворений, чтобы показать, каких высот достиг в его годы. И преподать урок поэтического мастерства. «Нет, никогда июнь не полыхал так ярко, / Как в год сороковой, в солнцестоянья день, / Пускай отцы в войне терпели пораженье, / Ты убежал один на пустошь по стерне, / Ты об осоку ободрал колени, / О, чистый мальчик, необуздан, смел, / Далек от похотливых поселянок. / А небеса сияли синевой неистовой. / И ты увидел: по дороге / Колонна танков двигалась, и ты / Заметил мальчика, немецкого танкиста. / На солнце волосы сияли, будто нимб. / То брат твой был. Такое же дитя».
С тех пор Босмансу постоянно снился один и тот же кошмар: мать и расстрига врывались к нему в комнату, а он не мог остановить их, не мог и пальцем пошевелить. Она бросалась обшаривать его карманы в поисках денег. Он подходил к столу и обнаруживал две тетради фирмы «Клерфонтен». Просматривал их, нахмурившись, а затем методично рвал на куски каждый лист с грозным внушительным видом, как инквизитор уничтожал бы богохульный трактат. Боясь, что страшный сон обернется явью, Босманс решил принять меры предосторожности. Пусть хоть машинописная копия уцелеет после вторжения страшной пары. Где-нибудь, в безопасном месте.
Когда Босманс впервые стоял у дверей Симоны Кордье в доме восемь по улице Беллуа, в руках у него была объемистая папка с двумя десятками переписанных от руки страниц. Он позвонил. Ему открыла зеленоглазая блондинка лет пятидесяти, изящная, с приятными манерами. В гостиной у нее было пусто, никакой мебели, только между окнами бар из светлого дерева да высокий табурет перед ним. Она предложила ему присесть на этот единственный табурет, а сама встала за стойку. Сразу предупредила, что не сможет печатать быстрее, чем десять страниц в неделю. Босманс ответил, что это не имеет значения, так даже лучше: у него останется больше времени, чтобы вносить правку.
— А что, собственно, мне придется печатать? Она поставила на стойку два стакана и налила виски. Босмансу было неловко отказываться.
— Вам придется печатать роман.
— Так вы писатель?
Босманс промолчал. Если бы он ответил «да», то счел бы себя плебеем, что претендует на дворянство и выдает чужую родословную за свою. Или мошенником, звонящим во все двери подряд и предлагающим подписку на несуществующую энциклопедию, при условии предоплаты, само собой.
В течение полугода он регулярно приходил к Симоне Кордье, приносил ей новые переписанные страницы и забирал напечатанные. Он попросил, чтобы она не выбрасывала рукопись: пусть у нее хранится копия на всякий случай.
— Вам что-то угрожает?
Он прекрасно помнил, как она задала этот вопрос, глядя ему в глаза участливо и удивленно. В тот год тревога читалась у него во взгляде, слышалась в голосе, чувствовалась в каждом движении, даже в том, как он садился. Босманс опускался тогда на самый краешек стула или кресла, сразу видно: присел на минутку, ему неловко, он вот-вот убежит. При огромном росте и весе под сто килограммов это производило странное впечатление. Его уговаривали: «Не стесняйтесь, садитесь поглубже, ведь вам так неудобно», — но он ничего не мог с собой поделать. И еще он постоянно извинялся. Почему, зачем? Иногда, шагая по улице в одиночестве, он и сам себя спрашивал: «За что ты извиняешься? А? За то, что живешь?» И не мог сдержаться, гулко хохотал, так, что прохожие оборачивались.
Но во время вечерних поездок к Симоне Кордье за машинописными страницами он ясно осознавал, что его впервые не мучает удушье и постоянная настороженность исчезает. Выходя из метро на станции «Буассьер», он не ожидал каждую минуту встретить мать и ее спутника. Словно оказывался далеко-далеко, в другом городе, в другой жизни. И за что все-таки эта жизнь наградила его жалкими паяцами, вообразившими, будто он им кругом должен? «Впрочем, разве баловни судьбы, огражденные, казалось бы, от всех невзгод, не оказываются во власти первого же проходимца-шантажиста?» — постоянно повторял он себе в утешение. Если верить детективам, такое случается сплошь и рядом.
Он ездил к ней весь сентябрь и октябрь. Да, впервые в жизни вздохнул свободно. Было еще светло, когда Босманс выходил из издательства «Песочные часы». Говорили, что бабье лето продлится всю осень. Может быть, вообще не кончится.
Прежде чем подняться к Симоне Кордье, Босманс заходил в кафе в соседнем доме, на углу улицы Ла-Перуз, чтобы еще кое-что исправить в рукописи, пояснить неразборчивые места. Страницы, напечатанные Симоной Кордье, были испещрены странными значками: черточками над «о», трема над «е», хвостиками под некоторыми гласными, — и его интересовало, в каком языке есть такие, в славянском или скандинавском? Наверное, у нее заграничная машинка со шрифтом, непривычным для французов. Но расспросить ее об этом не решался. Ему так больше нравилось. Он думал даже, что, если ему повезет и роман опубликуют, хорошо бы сохранить в книге эти значки. Они соответствовали содержанию, придавали тексту необходимый оттенок странности, экзотики. В конце концов, хоть Босманс и старался писать по-французски как можно яснее и чище, все равно, подобно пишущей машинке Симоны Кордье, он тоже был не отсюда.
Выходя от нее, он снова останавливался в кафе и вносил исправления теперь уже в напечатанный вариант. Впереди весь вечер. А в этом квартале ему было уютнее. Похоже, что здесь в пути он достиг перекрестка, верней, рубежа, за которым начиналось другое будущее. Ему впервые пришло на ум это слово: «будущее», и еще другое: «горизонт». В такие вечера здешние пустынные тихие улочки уводили его от опасности вперед, к точке схода, к будущему, к ГОРИЗОНТУ.
Ему не хотелось спускаться в метро и ехать обратно, в Четырнадцатый округ, к себе домой. Там оставалась прежняя жизнь, ненужная ветошь, которую он выбросит при первой возможности, надоевшая, как пара стоптанных башмаков. Он шел не спеша по улице Ла-Перуз, мимо домов, что казались нежилыми, — нет, вон наверху, на шестом этаже, в окне виден свет, возможно, кто-то ждет его там, и уже давно, — шел и чувствовал блаженную амнезию. Детство и отрочество бесследно забыты. Тяжкий груз вдруг упал с его плеч.