Конькова Анна Митрофановна
Шрифт:
— Ми-ро-он! — донесся к нему протяжный зов Апрасиньи, зов, переполненный отчаянием, любовью и болью. — Ми-ро-он, муж ты мой! Держись! Иду… иду к тебе! — звала Апрасинья, и Мирон, оттолкнувшись от земли, прыгнул в нарту. — Мирон… Мирон… — выдохнула Апрасинья.
Визжали, тоненько посвистывали полозья, хорхали, шумно дышали олени, снег комьями летел им в лицо, низко опустились позеленевшие от холода, колкие звезды. Мирон взял у Апрасиньи хорей и направил оленей к черному густому ельнику.
— Там моя нарта! — крикнул он Апрасинье.
Олени Мирона грудились в лощине, в глубине ельника, у быстрого, незамерзающего ручейка. Четыре дня Мирон кормил их вяленой рыбой, переводил с места на место, разбрасывая ногами снег около моховых кочек. Они быстро запрягли быков и было тронулись в путь, но Апрасинья, вслушиваясь в далекий собачий лай, остановила Мирона:
— Проведи своих оленей через ручей вон к тому болоту, — махнула она рукой. — От болота сверни направо и по следу вернись сюда, а я вокруг ельника, встретимся здесь… — Апрасинья тронула свою упряжку, в крутые петли завязывая след. След в след, друг за другом упряжки обежали вокруг стойбища по неведомым тропам, что угадывала во тьме Апрасинья. Только на рассвете они тронулись в путь к той маленькой юрте, где Волчий Глаз потаенно от родственников и людей стойбища хранил пушнину. Это был не священный шайтанский амбар, куда запрещено подходить женщине, то был тайник, о котором Апрасинья узнала случайно, собирая неподалеку целебные травы.
— Мирон! Мы заберем ту пушнину, что шаман отбирал у бедных охотников! — жестко сказала Апрасинья. — Мы не будем, не станем ворами! Мы возьмем то, что никогда не принадлежало Волчьему Глазу.
И снова день за днем, то впереди, то сзади, то сбоку слыша приближающуюся погоню, они путали и гасили следы, петляли, возвращались на вчерашние, позавчерашние ночевки. Они оставляли непотухшими костры, создавая видимость того, что вот-вот покинули это место. Все делал Мирон, чтобы преследователи поняли, что они заблудились, ходят кругами, что вот-вот попадут в руки врагов. Кружа по урманам, пересекая ручьи и реки, Мирон и Апрасинья оказались позади погони, сами шли по следу Потепки и его людей. Опустилась с неба, упала на землю пурга, задымила, закурила поземка, загудела, раскачала сосны и обрушилась на ломкий пихтач. Потепка и брат шамана Сысойка разбили ночевку под крутым берегом реки, в заветрии. Мирон подкрался к самому костру и подслушал, о чем говорят преследователи.
— Я сдеру с него шкуру, — брызгал слюной Потепка, обгрызая оленью лопатку. — Он украл мою женщину. А я три зимы платил калым. Смерть ему, пришельцу с Евры! Как собаке, отрежу уши и украшу свой пояс.
Сысойка, выбивая мозг из кости, прорычал:
— Уши? Брат мой великий шаман Волчий Глаз жил только два дня. Пришелец расколол ему голову, как кедровый орех. Она у него стала как прошлогодняя клюква, мягкая и дырявая. Волчий Глаз сказал мне, что я издохну, если не сожгу Апрасинью на Священном Огне.
— Издох Волчий Глаз, — сообщил Мирон Апрасинье.
— Теперь шаманом станет он — Водяная Крыса, Сысойка! Но он не знает дороги в твои земли. Поворачивай назад, Мирон. Они долго станут кружить по этому урману.
…И вот они на Конде, в Евре, в доме старого Картина, среди братьев и сестер Мирона. В радости встречи, в умиротворенном покое родимой избы, в ожидании свадебного пира сквозила тревога: Водяная Крыса, шаман, потребует выкупа за Апрасинью, Журавлиный Крик, и крови за Волчий Глаз. Но сказал Максим Картин:
— Мы, люди Конды и люди Сосьвы, братья! Мы, Картины, никогда не станем разжигать огонь вражды и мести. У русских купцов мы обменяем меха на дорогие вещи, помиримся с родней Волчьего Глаза. Через семь ночей народится новая луна, и я жду людей на свадебный пир.
Картины
— Стань им матерью, Апрасинья. — В старом Картине постепенно вытаивала тревога и недоверие к чужих земель женщине, что властно овладела его сыном и покорила младших сынов и дочерей. Одни едва еще ходили, цепляясь за лавки и покачиваясь у стен, у других менялись незрелые, как молочный орешек, зубы, а мать их, Пекла, два года как стыла в рубленом домике в немоте кедрача… — Стань им матерью, Апрасинья. Укрепи ты их.
Двухлетний Колян тянул к ней руки, распахивал платье и впивался зубами в налившуюся грудь. Кусался и орал Колян — так хотел он испить материнского молока. А те, что постарше, цеплялись за подол, за шелковую шаль, ковыляли за ней, переваливаясь, словно краснолапые гусенята за лебедицей, тянулись за ней, как бусинки, когда Апрасинья шла за водой на реку или в лес за сушняком. Спотыкаясь и падая, тащили ребятишки сухой валежник за прогнувшейся под тяжелой вязанкой Апрасиньей и, забегая вперед, высверкивая глазенками, хвастались:
— Гляди-ка, сюк! Гляди-ка, новая мать, какой… како-ой я сильный! Такую сушину я тащу в чувал! Наверное, большую уху можно сварить, сюкум, мать ты моя!
— Ты такой сильный, Ерошка, — отирая лоб, отвечала Апрасинья. — Ты такой сильный, что через две зимы лося, наверное, добудешь!
— Через две зимы?! — пораженно шептал Ерошка. — Слышите?! — синичкой чиликнул он. — Новая мать сказала, что я добуду лося, — и с легкостью взвалил на себя тоненькую стволину.
И сестры Мирона не давали отдохнуть Апрасинье — теребили ее, упрашивали: