Желудков С. А.
Шрифт:
Вы благородно стремитесь во всей полноте показать достоинства действительно достойных, и в целом к Вашей позиции нельзя не отнестись с совершенным сочувствием. Но именно такая форма выражения этой позиции вызывает несогласие и тревогу.
Представьте, например, что эти Ваши строки читает не Ваш оппонент, столь непримиримо относящийся к вере, но человек, который с симпатией относится к ней и в данный момент колеблется, не перешагнуть ли ему «пограничную черту». Мне кажется, что под впечатлением Ваших слов он уже занесенную было ногу с готовностью водворит на место. Он не без удовольствия узнает себя в Вашем парадном портрете, хотя, наверное, скромно откажется от героического ореола, на котором Вы настаиваете. Но он неизбежно отметит и то, что портрет Ваш написан на фоне — и фоне контрастном, — на котором проступают куда более негероические и даже нравственно-сомнительные для современного глаза черты «просто христианина».
В самом деле, Вас восхищает, что он, «честный агностик», отдал себя бескорыстному служению добру — а кто, следовательно, корыстен? Ведь Вы? Ведь всякий христианин? Он не ждёт никакой награды — а кто, следовательно, ждёт? Он преклоняется перед Красотой без всяких расчетов и гарантий, свободно — а кто, следовательно, наоборот? И смотрите, как этот Ваш облик христианина, лишь в «подтексте» намеченный Вами, охотно «выявляет» и дополняет Ваш друг и оппонент в своих рассуждениях о христианской идее воздаяния:
Сама мысль о плате, воздаянии вводит в мораль, в поведение — корысть. Это уже безнравственно с моей точки зрения. Я, видите ли, должен быть честным и смелым, добрым и щедрым потому, что мне за это заплатят. Не важно, в чём эта плата состоит, неважно, что ею является спасение души. Плата велика, но это плата.
Стану ли я настаивать, что корысть, намёком отмеченная Вами и напрямик — Вашим другом, в христианстве отсутствует? Нет, напротив, с готовностью соглашусь и с Вами, и с Вашим оппонентом. Но я стану настаивать на том, что корысть есть, но не та, над которой можно бескорыстность анонимного христианства возвысить, а как раз та, которая недоступно сияет над этой бескорыстностью. Она неизбежно не может быть принята с позиций неверия, потому что вряд ли правильно понимается им.
И столь же неизбежное непонимание со стороны самого умного агностика касается таких компонентов веры, как страх, покаяние, покорность, суд. Очень показательно, что Ваш уважаемый корреспондент, который более чем кто-либо по своим личным достоинствам соответствует высокому содержанию, вкладываемому Вами в понятие «анонимный христианин», как раз и нарушил иллюзию спокойного соседства «христианства веры» и «христианства воли». Ведь весь набор его «претензий к христианству», обвиняемому в корысти, страхе, смирении и т. д., есть не что иное, как пограничные столбы, означающие, что тут начинается заповедная зона, которую не постичь извне и которая по-прежнему составляет «для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие».
Посмеем ли мы сказать Вашему другу, что страх, суд, воздаяние, покорность — лишь второстепенные компоненты христианства? И верно ли, точно ли искать по каждому пункту «обвинения», предъявляемого христианству, компромиссные, примиряющие объяснения «с точки зрения современного научного сознания»? (Так иногда делаете Вы, когда пишете, например, что «страх и воздаяние в Писании имеют не абсолютное, а исторически-воспитательное значение», или что противопоставляя веру и «дела закона», Павел под «делами» разумел обрезание — и не сверх того. Коли так, то каким же плоским и преходящим оказывается глубочайший текст Апостола!)
Мне представляется, что «сильнее» и, быть может, полезнее для существа разговора был бы такой ответ Вашему другу:
Да, страх, смирение и др. — это глубинные, огромные пласты христианской веры. И поэтому большая просьба к Вам — будьте осторожнее! К сожалению, в своей оценке этих пластов Вы пользуетесь привычными для Вас представлениями и ассоциациями, совсем «не работающими» здесь. Помните, что «здесь», в нашей области, нельзя, по Евангельскому предупреждению, пытаться приспособить для нового вина старые мехи. Это должны быть совсем новые мехи. Но Вас сбивает то, что называться они будут, как и старые — «мехами». Привычный звук провоцирует Вас на мысль, что Вы имеете дело с привычной сутью. Например, то, что в христианстве называется «страхом», обозначает состояние, которое Вы с детства привыкли презирать; то, что в христианстве зовут «покорностью», есть не что иное, как то, что ненавидит всякий порядочный человек. И что ещё может значить чудовищное слово «корысть» кроме того, что оно значило всегда и везде?
Страх есть страх. Покорность есть покорность. Корысть есть корысть. Так ли? Нет, не так!
Позвольте поделиться с Вами наблюдением, что непримиримые противоположности распределяются не по контрастным терминам, не по «антонимам», а как ни удивительно, оказываются объединенными под «крышей» одного и того же слова.
В самом деле, что, к примеру, может более противостоять любви святой, нежели падшая любовь? Но то и другое зовется одинаково — «любовью». Страшна ли истине открытая ложь? Нет, но когда ложь предстаёт в обличье истины или даже является правдой, но правдой однобокой — вот когда она может соблазнять (недаром же чёрт обличен как «лукавый» в точном русском словце).
Христианство открыло нам великое противостояние таких понятий, как Жизнь — жизнь, Смерть — смерть.
Но теперь постарайтесь не отпрянуть от парадокса: есть Страх, прямо противоположный тому страху, который Вы имеете в виду, и никакая Отвага по непримиримости противостояния страху с ним не сравнится. И то же Покорность — лютый враг покорности. И то же Корысть, начисто отменяющая возможность всякой корысти. Что касается последней, то на её счёт существует блестящая и точная характеристика С. С. Аверинцева в статье «На перекрестке литературных традиций» («Вопросы литературы», 1973, № 2). Считаю возможным подробно процитировать её: