Шрифт:
Мишель и Лена растормошили, развеселили Люку. Свели с репатриантами, знаменитыми парижскими артистами Федором и Марией Паторжинскими, которые сидели и ностальгировали по Франции в двухкомнатной квартирке неподалеку, в районе Крещатика. Люка стала ходить к ним часто. Они ей описывали подробности заграничного бытья, диктовали, кому звонить от их имени по приезде. Вика выхватывал проходные детали из взрослых услышанных разговоров и улетал во Францию помыслом. Трепетно, хотя и с напускным равнодушием, каждый день ждал, когда же мама начнет ежедневный французский урок. Ставили пластинки — Эдит Пиаф…
…Надо, кстати, съездить проведать Мишеля де Сервиля. Недавно ему праздновали восемьдесят. Бодр, рисует картины. Его в теленовостях показывали. Обязательно напишу Мишелю. Напомню Киев.
Надо бы послушать-записать, что он помнит о маме, о деде, о Лёдике, конечно. И о «Нормандии — Неман», о шестидесятых годах, об Андрее Вознесенском. У него, я думаю, солидный собран архив.
Вылезу из франкфуртской мясорубки и позвоню тебе, Мишель.
В шестьдесят шестом Франция вышла из НАТО. Визовый режим со стороны СССР облегчился. Ну и прикатил тогда Ульрих, повез в Москву Люку и Вику. В Москву, во французское посольство, в пестрый купца Игумнова особняк. Переподтверждать зарегистрированное в Киеве бракосочетание.
Троица, посмеиваясь, поселилась в бывшей Ульриховой гостинице «Украина». Ульрих им прочел целую лекцию о сталинских небоскребах, как эти египетские постройки возводились силами заключенных, то есть рабов. Половину слов Вика не понимал, а смысл понял. И еще он понял, что жизнь пойдет отныне по-французски. И вот она, французская жизнь: обедать в «Астории» и «Европе», вазочки кетовой икры, вырезка, зеленый горошек, все на одной тарелке, картошечка, огурчик, маслины, корнишон…
А потом еще год Ульрих обивал пороги советского посольства в Париже, требовал и настаивал. Там его затягивали в укромную камору, говорили, что выпустят Люку, если он согласится сотрудничать. После всех-то его сидений и дознавательств!
— Я уже и посотрудничал, и получил от вас награду за работу, — сказал на это Ульрих, — не много ли для одного?
Разговор был малоприятный. «Инструктор посольства» бахал кулаком по столу. Ульрих сидел в привычной, крепко усвоенной на допросах позе, которую его веселый энкавэдэшный следователь некогда именовал «мандавошек искать»: повесив голову, чтобы не встречаться глазами с моргалками истязателя.
Инструктор посольства вздохнул и, видимо утратив надежду уболтать Ульриха, засобирался домой. Завернул в салфетку шоколадную конфету, которую ему принесли в кабинет вместе с жидким чаем. Ребенку, что ли, домой несет? После войны, в сорок шестом, они уносили детям полпайка. В ту пору был и у следаков недоед… Но то было в послевоенное время…
— Странно, я не догадался сразу! Они и в наше время недоедают, проживая в загранице! Они тут бедствуют, да-да! Сквалыжничают в посольствах, каждый сантимчик экономят. Откладывают чеки для «Березки». Несут с работы к себе в общежитие электрические лампочки и столовскую еду. По одной конфетке ребенку в день. Все это советское, неизменное.
Вот эти крохи из рассказов Ульриха удалось, как корпию, нащипать. А сам он — Виктор — почти ничего не помнит. Он не жил, он ждал. Как под наркозом. Он прождал все предотъездное время. В школе сторонился мальчишек, жался к стенкам. На расспросы ребят отвечал: мама вышла за француза, во Францию переедем. И боялся выдать себя перед Лерой, чтоб не знала она, до чего страстно-бешено Вика дожидается этого отлета в космос, катапультирования в новый волшебный край, к капитану Фракассу и Сирано де Бержераку.
Ульрих единоборствовал с бюрократической махиной. Двигал горы. Горы двигались вяло. Но через несколько месяцев («А принесите справку о несудимости? А нотариально заверенное согласие родителей Зимана? А поэтажный план отведенной вам жилплощади? За ответом не ранее чем через шесть месяцев!») вдруг загорелась надежда на второй военный маневр — на визит де Голля в СССР.
— Я и самого де Голля в шестьдесят шестом потеребил. Верно сориентировался. Напомнил, что был ему представлен в декабре сорок третьего года в Москве. Когда де Голль встречался с Молотовым и с бывшим чехословацким президентом Бенешем. Я обеспечивал секретку, был удостоен похвал. Провожал де Голля на Курском вокзале двадцать восьмого декабря сорок третьего. И представь себе! Напоминанием-то этим я и попал в яблочко! Он меня вспомнил, и оказалось — в наилучший момент.
Шестьдесят шестой был тот редкий год, когда советские начальники вовсю растапливали европейские льды. Эренбург торжественно преподносил в Лувре министру Мальро охотничье ружье Бонапарта. И первый президент приличного государства раз в кои веки согласился приехать к русским…
— Нас с Люкушей поместили в список спасаемых, который де Голль лично Косыгину в руки дал. В общем, это в конце концов всю нашу жизнь и определило. А также, естественно, и твою.
Де Голль ткнул в руки Косыгину список таких, как Ульрих, мыкавших горе женатиков. И дело сдвинулось с точки. Вдобавок, ну, кто знает, пятидесятилетие революции умягчительно сработало, что ли. В ноябре шестьдесят седьмого, на десятый год знакомства с суженой, Ульрих перевез во Францию и ее, и мальчика.
Трудно воскрешать детали первого времени. Вика был слишком занят собой. И мало что припоминает о маминых годах в Париже. Их и всего-то было шесть. Вывезя в прошлом году из Киева письма, Вика пересмотрел первые заграничные дни глазами только что туда попавшей мамы.
Перед отъездом ей наготовили бабка Лиза и работница Гапа (Лера как в трансе была, ни к чему не прикоснулась) чемодан льняных, вручную вышитых скатертей, пододеяльников, наволочек.
— Все это барахло в Париж не повезу. Не стану смешить людей. Там добра такого никому не надо!