Шрифт:
Изучение истории через человека и его деяния мне кажется куда более гуманным, нежели массовое изъявление скорби с возжиганием факелов в день Катастрофы.
Еще в 1948 году чешский кинодокументалист и известный правозащитник Зденек Урбанек говорил об этом в предисловии к книге об убитом еврейском режиссере Густаве Шорше (1917–1945):
«Мы не умеем спрашивать мертвых и не слышим их. Мы боимся мертвых и потому обращаемся к памяти, а не к душам. И потому они молчат, они не могут жаловаться или лгать нам в лицо. Мириады душ подступают к нам, чтобы пробудить наш слух, а мы, по трусости, защищаемся от них памятниками, чтобы убить их вторично пафосом бесчувствия, чтобы они более не мечтали вернуться сюда. Мы закрываемся от них мемориалами, мы отдаем дань, чтобы забыть.
А они хотят говорить через нас, продолжать жить через нас. Им не нужны камни с надписями».
Ия Павлова, русская девушка, примкнувшая к еврейскому семинару, прислала мне письмо-размышление на тему Терезина.
«Главное, что я вынесла из поездки и что дало пищу для размышлений уже в Москве, — осознание одной важной вещи, которое произошло именно во время пребывания в Терезине. Как-то вечером я гуляла одна на мосту возле Малой крепости, еще не побывав внутри. Закрытые ворота и отсутствие людей спровоцировали во мне такую мысль: почему вообще у одного человека возникает желание уничтожать (и морально, и физически) другого? Как получается, что непохожесть на тебя порождает у тебя желание избавиться (ведь тогда надо убить весь мир!) или унизить, подчинить, поработить? Разве могут свободные, счастливые люди заниматься этим? И тут я буквально почувствовала: это отсутствие любви приводит к подобному уродству! Человеку необходима необусловленная, абсолютная любовь. Не та, при которой ему говорят: «Если ты будешь таким-то, мы тебя будем любить» или «Я тебя люблю, но ты не должен любить того-то и того-то», — это подделка, желание показать, продемонстрировать любовь и заботу себе и остальным, но не истинная любовь. Истинная ничего не требует и не ожидает взамен. Дай ее человеку, и невозможно будет заразить его какой бы то ни было идеей, возникшей в чьем-то лихорадочном мозгу! Он скажет: «Почему я должен это делать? Разрушать? С какой стати? Это абсурд!» Он просто не пойдет за Гитлером, Сталиным или Хуссейном, если они прикажут убивать. Только идеей можно отравить душу человека — и только любовь дает иммунитет от Идеи. Только любовь не признает авторитетов, ей наплевать на них, она самодостаточна и не нуждается в подпитках и доказательствах, она — само созидание. Для разрушения не остается места, если к человеку прикоснулись волшебной палочкой любви. Пишу и вспоминаю слова одного из педагогов Терезина о том, что если дать ребенку прекрасное, отрицательное будет выброшено как ненужный балласт.
Думаю, если бы я сначала ознакомилась с крепостью изнутри, ничего, кроме ужаса, мне бы на ум не пришло, а посмотрев на нее со стороны, я и ситуацию смогла оценить более глобально. Если приподняться над ней еще повыше, то приходит жалость к нацистам: жестокие от отсутствия добра, обделенные красотой, сыгравшие такую незавидную роль в спектакле жизни, в какой-то степени жертвы собственной слепоты.
Когда я приехала домой, я пошла дальше в своих размышлениях. Как же так, подумала я, не все здесь сходится: да, доброта преображает человека, дает ему защиту от идей, но ведь существует множество людей, которых не очень-то угощали любовью, но которые при этом не пойдут ни за каким знаменем. Значит, что-то еще влияет на человека, на его выбор. Отсутствие любви не означает автоматическое примыкание к какому-либо лагерю. Пока я не смогла понять, что же это за факторы, которые формируют человека, помимо отношения к нему окружающего мира. Он сам? А если он мал, а натиск силен? Или, может быть, даже маленькая толика любви на фоне общей озлобленности способна изменить человека, и если она ему попадается, то он хотя бы задумывается?
Вспоминаю свое детство и юность: собственный пример перед глазами. Ты не поверишь, но я мечтала об интернате, думала, там братство, никто не унижает, не издевается, не играет в подлые игры. И все-таки, пройдя через годы унижения, страха и одиночества, я всегда чувствовала категорическую невозможность причинить другому боль и желание подставить руки в защиту. Вспомнив об этом, мысленно я поделила мир на два полюса — черный и белый. Я подумала: наверное, те, кому изначально достался белый кусок, говорят себе: да, белое — это белое, мне с ним по пути, я буду идти этой дорогой и расширять ее. А те, кому достался мрак, могут либо застрять в нем, либо, наоборот, с ожесточением устремиться в светлую половину. Вот только в чем импульс? Где корни бунта? Тогда получается, что самая страшная область — серая. Она вроде бы и не резко отрицательная, вроде бы и менять что-то повода большого нет, но, похоже, именно до серой части труднее всего достучаться, а вот внушить ей что-либо — легче всего. Это та часть, которая не задает себе вопроса о правильности своих действий, она всегда все делает «как надо», как научили. Похоже, она самая подверженная стереотипам и влиянию извне. Но в любом случае за человеком всегда остается выбор, только бы вовремя увидеть, что он есть.
Неужели надо было поехать в Терезин, чтобы задуматься над этим?»
Новый день — новая жизнь
Ранним терезинским утром, когда мои студенты спали крепким сном, мне привиделся трюм корабля, в иллюминаторах вода-вода-вода, и всплывающие лица… История молодых евреев, которые в 1940 году пытались выбраться из Европы в Палестину. Корабль из металла, ярко освещен. На стенах рисунки, сделанные на плывущем корабле художником Бедей Майером и его младшим другом, тоже художником и тоже Бедей. Но не Майером, а Генделем. Корабль плывет под панамским флагом сквозь войну, и вот уже видны берега Хайфы… Но англичане не пускают корабль в порт. Переживших этот опаснейший круиз они силком пересаживают на другой корабль и отправляют в тюрьму на остров Маврикий, где оба Беди продолжают рисовать. В 1945-м младший кончает жизнь самоубийством, а старший доплывает до земли обетованной, где днем продает в магазине краски, а по ночам пишет ярчайшие полотна.
Картины — это уже второй зал. Темная комната. Освещено каждое полотно в отдельности. Мистерия, сновидение.
С 90-летним Бедей Майером меня свела судьба в Израиле в 1996 году. Тогда же я устроила его первую выставку в Иерусалимском театре. В 2003-м Бедя умер, оставив мне, почитательнице его таланта, свои картины. Он мечтал, что они попадут в Ходонин — чешский город, где он родился. Я написала в тамошний музей, но мне ответили отказом. Бедя был на Маврикии, а его старший родной брат, архитектор, в Терезине. Здесь он нарисовал свой автопортрет. И Бедю-то я нашла в Израиле именно благодаря этому рисунку.
В полседьмого утра я сидела в кабинете директора мемориала Терезин. Как он там оказался в такую рань? Не знаю. Я показала ему маленький каталог 1999 года и рассказала историю. В семь утра я вышла от него окрыленная. Он отдает в наше распоряжение оба выставочных зала Малой крепости Терезина. 2005 год. Решено.
Бедя вел кружок искусства в доме престарелых в Герцлии. Там он и жил с женой в маленькой уютной комнате.
Что дают старикам занятия искусством — не рукоделием, а именно искусством, — я поняла, посещая уроки Беди.