Шрифт:
Утро выдалось солнечным, хотя и холодным. Но в полдень воздух прогрелся и стало совсем тепло.
С улицы Чюрлениса (в подъезде одного из домов на ней, неподалеку от гостиницы, Рыжук после выпускного целовался на прощанье с Литл-Милкой, пока не вышел ее папахен и не отхлестал ее по щекам, заметно принизив возвышенность момента. «А есть в этом городе хоть один подъезд, где ты не целовался?» – ехидно спросила Малёк) они спустились к проспекту Гедиминаса, прошли солнечной стороной к центральной площади. Выпив по чашечке кофе в баре «Новотеля», туповатой громадой возвысившегося над бывшим сквером Черняховского, устроились на лавочке – спиной к построенному на месте школы несуразному сооружению с тонированными стеклами, где теперь разместилось правительство…
– Это смешно, – сказал он, – там, где мы ходили по партам, били лампочки и лишались невинности, теперь восседает премьер-министр…
Неподалеку они обычно и встречались. На втором этаже дома на Людаса Гиры, нелепо переименованной в Вильняус, будто в городе могут быть невильнюсские улицы, жил Витька-Доктор, он обычно высматривал их с балкона, сбрасывая в адрес друзей подколочки. В доме был узкий темный проход, по которому выносили мусор и про который знали только жильцы дома. Им фрэнды пользовались, когда домой возвращались Витькины родичи и нужно было смываться из прокуренной квартиры.
Недавно, когда возвращались из клиники, куда Рыжюкас заходил к Доктору переговорить о предстоящем аборте, едва пройдя улицу Вокечу и повернув было в сторону своего старого дома, Витька-Доктор вдруг круто взял вправо:
– Меня увольте, я там не ходок.
Рыжюкас понял не сразу, потом сообразил:
– Зацепило?
– Не то слово. Просто крыша едет. Обхожу за два квартала.
Дело в том, что дом Витки-Доктора, как и соседние здания, включая Русский драмтеатр, архитекторы снесли, вырыли огромный котлован, построили многоэтажный бизнес-центр, а копии фасадов старых зданий, изготовив на заводе, водрузили на место.
– И вот же, блядство, вышло очень похоже. Представляешь, подхожу к дверям дома, где жил с младенчества, берусь в волнении за ручку двери – они и ее скопировали – кидаю по привычке взгляд на кованный балкончик… И оказываюсь… в огромной торговой конюшне их внутреннего «дворика» на десять этажей…
– Можно звездануться, – согласился Рыжюкас. – Леонид Ильич в похожей ситуации чуть вообще не окочурился.
– Брежнев, что ли? А он причем? – спросил Доктор.
– При том. Эти придурки из подхалимов ему сюрприз на родине сочинили. Восстановили хату, мебель, утварь, актрису наняли, загримировали под старушку-мать. Он зашел, увидел – и тут же грохнулся оземь. Еле откачали…
– Я вот – тоже… Память сердца все-таки тонкая ткань…
– Не для придурков, – согласился Рыжюкас.
Рыжюкас захватил с собой письмо, которое нашел в Ленкиной пачке.
Это было его собственное письмо с невероятным количеством ошибок, отмеченных красным фломастером – Ленкина работа. А письмо она ему вернула как «бесценный материал» для писательской работы. В юности, едва вознамерившись стать писателем, он стал просить друзей возвращать ему письма: на такое крохоборство они обижались, хотя иногда и выполняли эту несуразную просьбу.
Маленькая слушала внимательно, как если бы письмо было адресовано ей.
«Ленка, милая Ленка!
Я невыносимо хочу тебя видеть. Снова идти с тобой по нашему городу, о чем попало трепаться, безбожно привирая. Чтобы ты смеялась, раскачиваясь, как на ветру, и уткнувшись моськой в отогнутые ладошки. И пусть оглядываются прохожие…
Мы купим в магазине у твоего дома пачку халвы, пусть идет дождь, мы спрячемся в подъезде около военкомата. Я стану целовать твои липкие, сладкие от халвы пальцы. Мамаша всегда заставляла тебя мыть банки для варенья: твоя ладошка свободно проходила даже в узкие горлышки банок из-под болгарских помидоров…
Если хочешь, можешь даже надеть свои клипсы. И юбку колокольчиком…»
– Сейчас не носят такие клипсы, – сказала Малёк, потрогав крохотную сережку, игриво подмигнувшую на солнце, – и юбки колокольчиком давно вышли из моды. На нас, так уж точно, все бы оглядывались, как на допотопных чудиков…
Он поднял глаза…
Она сидела рядом с ним на скамейке в скверике за университетом. Улыбалась, наклонив голову…
Прошло сорок пять лет, сто лет прошло или тысяча, а она сидела с ним рядом, та же, что и тогда, только чуточку старше, выглядела вполне современно, даже круто,настолько круто, что неловко сидеть с ней рядом – на глазах у прохожих, средь белого дня.
Она была в безбожно драных джинсах цвета неба и облаков, в белой рубашке; пуговка «нечаянно» выскочила, и видно было, что ничего под рубашечкой нет и все там в полном порядке.
Вокруг звенела осень. И небо снова синее, как на картинах Леонардо. Оно стало еще ослепительнее – из-за накативших белыми горами облаков. Они неслись по небу и нельзя было оторвать от них взгляда, и невозможно было за ними уследить, потому что начинала кружиться голова… Хотя и невероятно, чтобы небо за эти годы стало осеннее…Да и Ленка права, утверждая, что прилагательные «летний», «зимний», «осенний» сравнительной степени не имеют. Нельзя, мол, сказать «более летний».