Шрифт:
Дура была Ольга — такие стихи получила…
Если она служила в Москве, это может объяснить одну странную историю, которая произошла со мной.
Не говори об этом письме Евгению Эмильевичу [30] .
27 марта Н. Мандельштам снова писала Тате:
С этим сыном Ваксель уже не стоит говорить. «Мемуар» есть у Евг[ения] Эм[ильевича]…Это он всё напутал и стилизовал Осю под себя. Мемуар полон ненависти ко мне и к Осе.
Он действительно по-свински с ней поступил, но и она тоже не была ангелом. Ну ее. То, чего я боялась, т. е. реальности, нет ни на грош. Просто он стоял на коленях в гостинице… Боялась я совсем другого — начала.
30
ОР РНБ. Ф. 1315. Д. 64. Л. 2–4 (с конвертом). Цит. по: Ласкин А. Ангел, летящий на велосипеде. СПб., 2002. С. 135–136.
Жаль, что она оказалась такой. Она ненавидела свою мать, а в «мемуаре» чистая мать. Всё же я подозреваю, что это мать…
6
Ни Гладков, ни Тата с добыванием воспоминаний О. Ваксель для Надежды Яковлевны не преуспели и она ознакомилась с ними именно по той копии, которой располагал Евгений Эмильевич.
Надо ли говорить, сколь многое в этих записках Ваксель, начиная с «прозаической художницы» и «ног как у таксы», было для Надежды Яковлевны просто непереносимо!
Поглядевшись в зеркало чужих мемуаров, она ощутила себя остро уязвленной и униженной. Мертвая Ольга, снисходительно смотрящая с этих страниц на нее сверху вниз, и из могилы нанесла ей сокрушительной силы удар и как бы отомстила сполна за всё «свинство» мандельштамовского разрыва. Нелепое предположение о том, что воспоминания Лютика не то надиктованы, не то записаны ее матерью, только подчеркивают ту растерянность и то замешательство, в которые вдруг впала Надежда Яковлевна.
Возможно, что именно тогда она и ощутила настоятельную потребность написать свою версию событий и тем самым «ответить» Лютику — то ли защищаясь от ее несказанных слов, то ли атакуя их. Ей вдруг открылись и убойная сила мемуаров, и преимущества печатного и первого слова перед устными оправданиями: вон сколько громов и молний переметали они с Анной Андреевной и в Жоржика Иванова, и в Чацкого-Страховского [31] с Маковским, и в Миндлина с Коваленковым, а чувство победы или торжества справедливости в их устном против печатного споре всё равно не возникало. А еще, кажется, она поняла — и как бы усвоила! — одну нехорошую истину: не так уж и важно, правдив мемуар или лжив.
31
Страховский Леонид Иванович (псевд.: Леонид Чацкий; 1898–1963), историк, поэт, издатель. Участник Белого движения на севере и юге России. С 1920 г. в эмиграции, сначала в Берлине, затем в Бельгии (1928), с 1937 г. — в США. Основатель и главный редактор журнала «Современник» (Торонто, Канада, 1960–1980). В 1947 г. опубликовал на английском языке статью «Осип Мандельштам — архитектор слов», обозначив ее как главу из будущей книги «Акмеисты — поэты России», перепечатанную в выпущенной в Гарварде книге Страховского «Мастера слова: три поэта современной России. Гумилев, Ахматова, Мандельштам» (переизд. в 1969 г.). Этой книге суждено было стать первым книжным изданием критического толка с именем Мандельштама на обложке, но нарисованный им слащавый образ поэта был полон неточностей (как, например, «переход О. М. в католичество в 1913») и передержек. В конце 1950-х годов книга Страховского попалась на глаза А.А. Ахматовой и вызвала ее гневную отповедь в «Листках из дневника»: «Все, что пишет о Мандельштаме в своих бульварных мемуарах “Петербургские зимы” Георгий Иванов, который уехал из России в самом начале 20-х годов и зрелого Мандельштама вовсе не знал, — мелко, пусто и несущественно. Сочинение таких мемуаров — дело немудреное. Не надо ни памяти, ни внимания, ни любви, ни чувства эпохи. Все годится и все приемлется невзыскательными потребителями. Хуже, конечно, что это иногда попадает в серьезные литературоведческие труды».
Надо, однако, сказать, что сексуальная тематика отнюдь не была табу в разговорном обиходе вдовы Мандельштама. Ей уделено немало места даже в единственном видеоинтервью, данном ею для голландского телевидения в середине 1970-х годов. Пишущий эти строки, часто посещавший Надежду Яковлевну во второй половине 1970-х, может засвидетельствовать, как охотно она обращалась к теме плотской любви и ее нетрадиционных разновидностей. Иногда для этого был повод (скажем, выход в «Новом мире» «Повести о Сонечке» Марины Цветаевой), но чаще всего никакого повода и не требовалось. Рассказы о ее киевских любовниках (без называния имен!) и фразочки типа «Ося был у меня не первый» с комментариями никогда не выходили на первый план, но не были и редкостью.
Некоторые же мемуаристки (Э. Герштейн [32] ), преодолев неловкость, фиксируют проявления сексуальной революции у Надежды Яковлевны и в 1920-1930-х и даже в 1940-х (Л. Глазунова) годах.
Годы богемной юности не прошли для Надежды Яковлевны бесследно. Да и Лютик едва ли уступала ей по степени раскрепощенности. А по какому-то внутреннему счету, особенно если мерилом считать любовные стихи, Надежда Яковлевна тогда Лютику все-таки «проиграла»! Иначе бы не бросила в сердцах про дуру Лютика, получившую такие стихи…
32
В написанном на склоне лет очерке «Надежда Яковлевна» 90-летняя Э. Герштейн замахнулась на чуть ли не на исчерпывающий обзор проявлений бисексуальности у Н. Я., а заодно и «мормонства» у О. Мандельштама, не исключая и приставаний к ней лично (Герштейн Э. Мемуары: СПб.: Инапресс, 1998. С. 412–445). Осмелев от своего анализа, мемуаристка пошла еще дальше и пустилась в глубокомысленные объяснения потомству того, как сквозь призму сих обстоятельств следует понимать поэзию и чуть ли не поэтику Мандельштама. Этим она сорвала постмодернистские аплодисменты и за это получила премию Букера, но осадок от такого подхода к поэту остался крайне неприятный.
7
Довольно существенно, что Ольга Ваксель была поэтом. Стихи были проявлением и потребностью ее высокоталантливой натуры, и не так уж важно, что объективно она была поэтом слабым, эпигоном акмеистов, прежде всего Ахматовой и Гумилева.
Самые ранние ее стихи датированы летом 1918, самые поздние — октябрем 1932 года. Но поэзия уже занимала ее и в 1916 г., когда в Коктебеле она виделась с Мандельштамом и тосковала по Арсению Федоровичу, будущему мужу, разряжаясь в его адрес стихами. Хорошо, что они не сохранились.
Сохранившимся еще долго были свойственны неуклюжее изящество и подростковая угловатость: «И все чернее ночи холод, / Я так живу, о счастье помня, / И если вдохновенье — молот, / Моя душа — каменоломня» (Павловск, 1920). Или: «Задача новая стоит передо мной: / Внимательною стать и вместе осторожной, / И взвешивать, чего нельзя, что можно…» (1922). Или: «И лето нежное лет насыплет плеча — / Крупинки черные оранжевого мака» (1923). Возможно, сказывалось и то, что Ольга и не помышляла разносить свои стихи по редакциям (а многое, кстати, и напечатали бы!) и оттого не считала нужным окончательно их отделывать. Она даже не показывала их друзьям— поэтам — тому же Мандельштаму, например. Вместе с тем, и не будучи публичным поэтом, она определенно себя ощущала поэтом как обладателем некоего дара:
Но если боль иссякнет, мысль увянет, Не шевельнется уголь под золою, Что делать мне с певучею стрелою, Оставшейся в уже затихшей ране?«Когда-то, мучаясь горячим обещаньем…», 1921
И уже по одному ощущению своей тайной причастности к поэзии личность Мандельштама, поэта публичного и бесспорного, была О. Ваксель отнюдь не безразлична. В воспоминаниях видно, как она изо всех сил старается представить его фигуру комической, а личность — скучной и назойливой. Но это деланое безразличие! Несомненно, она видела и ценила в нем замечательного поэта, тянулась к нему, мечтала показать ему свое. (А может быть — вопреки имеющимся свидетельствам, в том числе и своим, — и показывала?..)