Шрифт:
Все доставлено в целости. Берзин долго осматривает сундук: «Что в нем?» — «Не знаю». — «Но догадываешься?» — «Полагаю, что бриллианты, взятые с трупов». — «Понятно. Примем меры безопасности. А в Алапаевске что-нибудь было?» — «Думаю, что все в этом сундуке».
Порученец приносит расписку, Берзин ставит подпись, сразу видно, по-русски писать ему все еще трудно. Прощаемся. Теперь все мои казначейские дела окончены. Я — красноармеец. Как все. И слава Богу.
Но — не повезло. 3 сентября снова вызвали в Совет: решается судьба арестованных. Это гофлектрисса Шнейдер, фрейлина Гендрикова, и камердинер Волков. И опять все то же: ни преступлений их, ни проступков никто не разбирает, они виновны своим рождением и принадлежностью к окружению казненного царя. Их расстрел поручается мне. Объясняют: «Ночью возьмешь из тюрьмы и — под предлогом отправки в другой пункт — поведешь как бы на станцию. По дороге — ассенизационные поля. Там и покончишь».
Тяжело. Все внутри протестует. Не нужна их смерть ни мне, ни революции. Убивать надо в бою. Или тех, кто вредит революции в ее тылу. Здесь же грубо и страшно материализуется накопившаяся веками классовая ненависть.
Для меня это не оправдание. Но я обязан выполнить приказ.
День длится долго, нескончаемо длится этот проклятый день. Не нахожу места, даже думать ни о чем не могу. В ту ночь, на 17 июля, мне все было понятно. Я не одобрял, но — понимал; здесь же я не понимаю ничего.
Уже осень, короток закат, и сумерки тоже коротки. Предписание в кармане гимнастерки. Полк выделяет команду — 24 человека. Одного узнал — был у баньки. Смотрит на меня с усмешкой, будто понимает, что со мной. Или знает? Таким, как он, — что кровь лить, что воду пить…
Стемнело, идем к тюрьме. Конвой выводит трех женщин — на головах платки, лиц не видно, узелки в руках. И мужчину, на него не смотрю умышленно. «Почему третья?» — «Ее тоже… на поезд».
Выходим за ворота. «Куда ведете?» — это камердинер. «На станцию», — слишком весело отвечает тот, от баньки. Они идут тесной кучкой, жмутся друг к другу. Слышны паровозные гудки, станция уже близко, приказываю свернуть вправо, на проселок, сильный запах сероводорода ударяет в ноздри, вот они, ассенизационные поля… Арестованные еще ни о чем не догадываются. Две сажени, пять… Тянуть больше нельзя. Отстаем. Команда смотрит на меня — или это кажется мне? Ведь ничего не видно. Киваю. Выстрелы. Длинные вспышки из револьверных стволов… Женщины падают, Волков бросается сквозь кустарник, напролом, они стреляют ему вслед — бесполезно…
Кто-то из них толкает меня в плечо: «Что, комиссар, тонка кишка?» — «Он только своих горазд…» — Это тот, от баньки. «Вещи куда?» — «В Совет». — «Чего не похвалишь, старшой? Все как надо…» — «А Волков?» — «Э-э, старшой, одним больше, одним меньше. Ты, главное, в Совете будешь докладывать — учти, много нас. Не подтвердим». Что ж… Расстреливать надобно в подвале. А в поле — лично у меня опыта нет.
…Время летит, как курьерский поезд. Где-то сказано, что по мере приближения к началу своему мы начинаем ощущать его бег. После сорока лет это человеку дано, Декабрь; до нового, 1919 года остается несколько дней. Пермь пропала, удержать ее нет никакой возможности. На рассвете мне и Медведеву дают ящик динамита и приказ: мост через Каму взорвать. Нельзя, чтобы белые сели на хвост Третьей армии.
Чего там — диспозиция книжная: кто не взрывал мостов перед чужими войсками! Обыкновенное дело, теперь сделаем его мы. Знакомство (считая быстрое наше время) — давнее: с дома Особого назначения в Екатеринбурге, Медведев служил в охране бывшего царя, внутри. В те дни мы с ним и слова не молвили — у него свое дело, у меня — свое. Бывало, выдаю жалованье, спрашиваю: «Денег хватает?» — «А куда?» — и равнодушно зевает.
Сейчас у него все то же сонное, туповатое лицо. Скрипят полозья, а он спит.
Мне это странно. Но ведь у всякого восторг от разного. У кого от водки, у кого от женщин. Я уже много месяцев подряд не восторгаюсь ничем. Нет времени читать, и стало быть — не открывается истина. Что скорбно? Непонятно предназначение. Родился — крестился — женился — родил — дом построил — дерево посадил — ребенок вырос — ты умер. И все. Все, как ни крути. Ну и зачем я тогда? Другой сделает это все, всю эту цепочку построит в сто раз лучше!
Скажут: и у тебя есть долг. Не уклоняйся.
Да ради Бога! Но объясните мне — зачем я? И какой у меня долг?
Лермонтов только предположил: «я дал бы миру дар бесценный, а мне за то — бессмертье он!»
Я же и предположить не могу.
Медведев толкает в бок: «А что — вот был царь, а вот его и нет. И живут люди. Как же так?» — «Это, — пытаюсь отшутиться, — без Бога не до порога, а без царя можно». — «Зачем убивать-то?» — «А зачем ты убивал?» — «Я в переулке, у окна стоял — слышно-неслышно чтобы… Но камень этот — несу». — «Какой еще камень?» — «Потом скажу. — Смотрит с прищуром. — Если Бог приведет».
Взять в толк его речь. Но — нет. Не взял. Подъехали к мосту, он пуст, ни души. Сгрузили ящик с динамитом, приладили посередине, под упор. Измордовались — мороз, руки красные, как лапы у гуся, трясет мелкой дрожью. Вывели бикфордов шнур. «Поджигаем?» Местность тут немного открывается, смотрю — он глаз с дороги не сводит. А на ней — походная колонна. Белые… «Поджигай!» — «Нет. Надо, чтобы они на мост втянулись. Тогда и рванет. Удлиняем шнур». Бежим, разматываем, замысел мне пока неясен. Объясняет: «Запалю, когда они шагов на сто к мосту подойдут. А когда они на середине будут — оно и рванет. Понял?» Я не военный, ему, судя по всему, — виднее. Говорит: «Отойди. Если что — незачем вдвоем рисковать». Эх… Мне бы здесь в самый раз и спросить: а что «если что»? Не спросил. Он достал кремень, кресало, фитиль и спички. На тот случай, если они отсырели — можно кремнем. Отхожу, он стоит. «Не осуждай!» — кричит. И тут меня ровно толкнуло. Белые уже на мосту, а он — не то чтобы чиркнуть, он им сломя голову навстречу: «Братцы, не стреляйте, не стреляйте, повиниться хочу!» И в руке оборванный шнур.