Шрифт:
Точно такое же «одическое» восхваление человека-созидателя мы видим и в поэме Гумилева:
На бурный поток наложил он узду, Бессонною мыслью постиг равновесье, Как ястреб, врезается он в поднебесье, У косной земли отнимает руду. Покорны и тихи хранят ему книги Напевы поэтов и тайны религий. […] Он любит забавы опасной игры — Искать в океанах безвестные страны, Ступать безрассудно на волчьи поляны И видеть равнины с высокой горы, Где с узких тропинок срываются козы И душные, красные клонятся розы. Он любит и скрежет стального резца, Дробящего глыбистый мрамор для статуй, И девственный холод зари розоватой, И нежный овал молодого лица, Когда на холсте под ударами кисти Ложатся они и светлей и лучистей.Настроения, вдохновившие как «учителя», так и «ученика» на создание подобных гимнов во славу человека, не являются, конечно, загадкой для историка Серебряного века: успехи научно-технической революции, естественно, не могли не вызывать ответный отклик у художников, ставших свидетелями чудесного преображения человечества за какие-нибудь пятнадцать — двадцать лет. Однако бросается в глаза, что пафос Брюсова и в «Хвале человеку», и во многих других стихотворениях на подобную тематику сводится исключительно к выражению «восторженного интереса к успехам науки и техники в самом широком общечеловеческом их масштабе и в грандиозной перспективе их развития» (см.: Максимов Д. Е. Брюсов. Поэзия и позиция // Максимов Д. Е. Русские поэты начала века. Л., 1986.
С. 168). Брюсов отнюдь не принадлежал к людям, которым, по словам Некрасова, «мерещится повсюду драма». В нем, как это ни кажется парадоксальным, был в высшей степени развит счастливый дар, свойственный рядовому московскому обывателю, — способность относиться ко всему с трезвым прагматизмом, легко смиряться с объективными противоречиями бытия и, так сказать, «плыть по течению» жизни, избегая по возможности «проклятых вопросов» о том, что готовит это увлекающее течение за ближайшим поворотом.
Гумилев, особенно в начале «акмеистического» периода своего творчества, отчасти даже завидовал этой гармонической способности бывшего «учителя» быть хладнокровно-трезвым, даже и в приближении к самым сложным и глубоким проблемам современности. В рецензии на «Зеркало теней» (1912) Гумилев признавался, что его «когда-то злили всегда интриговавшие слова Дедала (стихи «Дедал и Икар» в «Венке»):
Мой сын, мой сын, лети срединой Меж первым небом и землей».Это, конечно, вполне «акмеистическая» постановка вопроса: «средний путь» — «Царский путь», согласно святоотеческому учению, которое всячески предостерегает от увлечения «крайностями». Однако в «умеренности» Гумилева и «трезвости» Брюсова есть существенная разница: первая покупалась ценою духовного подвига, умения, говоря словами поэта, «идти по пути наибольшего сопротивления», тогда как вторая являлась неким естественным следствием, не побоимся этого выражения, природной тупости мировосприятия. В истории создания «Сна Адама» эта разница сказалась в полной мере: Брюсов воспел «хвалу» своему «человеку», видя пред собой лишь внешние впечатляющие результаты его культурной деятельности; Гумилев не на мгновение не забывал, что это — результаты деятельности падшего Адама, что, при всех успехах человечества по культурному преображению земли, в нем самом объективно содержится порожденное грехопадением первых людей «семя тленья». И тогда — можно ли называть все радости земной жизни подлинными?
Поэтому, если Брюсов ограничивается констатацией факта создания могучей гуманистической цивилизации —
Верю, дерзкий! Ты поставишь По Земле ряды ветрил. Ты своей рукой направишь Бег планеты меж светил, — И насельники вселенной, Те, чей путь ты пересек, Повторят привет священный: Будь прославлен, Человек!— то Гумилев заставляет «падшего Адама» в конце концов в момент наивысшего торжества на земле, признать свое поражение:
И он наконец беспредельно устал, Устал и смеяться и плакать без цели; Как лебеди, стаи веков пролетели, Играли и пели, он их не слыхал; Спокойный и строгий, на мраморных скалах, Он молится Смерти, богине усталых: «Узнай, Благодатная, волю мою: На степи земные, на море земное, На скорбное сердце мое заревое Пролей смертоносную влагу свою. Довольно бороться с безумьем и страхом. Рожденный из праха, да буду я прахом!»И здесь мы подходим к смысловому средоточию поэмы, обозначенному самим заглавием ее: все, что нам известно под именем «истории человечества», является не чем иным, как сном Адама:
От плясок и песен усталый Адам Заснул, неразумный, у Древа Познанья. Над ним ослепительных звезд трепетанья, Лиловые тени скользят по лугам, И дух его сонный летит над лугами, Внезапно настигнут зловещими снами.