Шрифт:
В конце августа Маша вместе со всеми пишет экзамен. Задания не сложнее, чем весной, даже, может быть, проще — и все-таки большинство девочек не справляются. В десятый класс зачисляют троих — Машу в том числе. На этот раз нет никаких досок — девочек собирают в классе (они сидят молча, смотрят в исцарапанные столы, дробят пальцами, вытирают лбы: жарко) — потом в класс входит директор, учитель математики и А. А. С порога А. А. находит глазами Машу и еле заметно подмигивает ей. Маша все понимает, но когда директор, приподнимая очки, заглядывает в лист (по итогам экзаменационной работы в десятый «б» класс зачислены…) — строгий взгляд в публику — и называет ее фамилию, внутри Маши все обрушивается. Случившееся она ощущает как пустоту — как будто из нее вынули эти три месяца, и стала новая Маша, в душе которой еще ничего не успело осесть.
Те девочки, которые пролетели, плачут и идут собирать вещи. Поступившие держатся боязливо, как в холодной воде. Они внимательно вглядываются друг в друга, хотя эти три месяца виделись каждый день. Маша тоже разглядывает их: одна — старательная девочка с пухлыми пальцами, волосы собраны в хвост, лицо открытое, как кастрюля; другая — вертлявая деваха с накрашенными глазами. С удивлением Маша отмечает, что помнит имя второй: Даша.
Стремительно (мелькают окна и ступени) Маша поднимается в общежитие, бормоча под нос: я приехала. Надев уличные ботинки, она выходит из школы и маленькими глухими улочками пробирается к набережной. Пиная ногами окурки, камешки и пивные банки, она шепчет: я приехала. На набережной пусто, солнце греет гладкую (ни ветерка) воду. Встав так, чтобы колени касались гранитного парапета, Маша бросает яростный взгляд на шпили и купола, щурится на дребезжащее в небе солнце, оглядывается (никого нет) и в полный голос говорит: я приехала.
Потом она целый день гуляет по набережным, улицам и проспектам — это ее первая прогулка: три месяца она не выходила из школы, жила, будто на корабле. Ангелам и кариатидам она шепчет привет, подмигивает львам и суровым полководцам. К вечеру ноги у нее гудят, как две турбины. Добравшись до кровати в общежитии, она обваливается на простыню и тут же засыпает. В последнее мгновение она успевает сформулировать, что произошло: сегодня она родилась.
Проснувшись, Маша находит на своем столе книгу. Это второй том популярного пушкинского трехтомника, на титульном листе почерком А. А. выведено: «Нежной Маше. Прощайтесь с родимым порогом, Вас ждут неизъяснимы наслажденья», — в этот момент ей в голову не может прийти прочитать эту надпись как-то иначе, чем приглашение к бурной вальсингамовой радости по поводу преодоления того, что по определению не преодолимо.
На следующий день Маша отправляется на телеграф и, забравшись в исцарапанную ключами и ручками кабину, звонит домой. Она говорит маме, что поступила и что, значит, если и приедет теперь, то только на каникулы, да и то не на все. Мама плачет в трубку, спрашивает, на надо ли чего, кстати, умерла собака, и ее одноклассницы поступили в техникум. С проводником в седьмом вагоне во вторник приедет посылка, там будет шоколадка, а в шоколадке — немного денег. Маша говорит спасибо, — прощается и вешает трубку. Голову ее занимает первое сентября, которое — послезавтра.
Мама, отойдя от телефона, садится пить чай (папа на работе) и, носом уткнувшись в поднимающийся из кружки пар, вспоминает, как родилась Маша.
А было это так. Рыбы прятались в подводные норы, чтобы не слышать грохота: кололся, вздыбливаясь, лед на реке. Пустой январский воздух был натянут на мир, как пленка. От мороза трескались губы у людей, и скотина ныла в сараях. Заходя с мороза в дома, люди кривили лица и прижимали ладони к ушам. В лесах под тяжестью снега лопались могучие еловые лапы и с глухим уханьем обваливались вниз. Мучительное эхо перекатывалось от реки к реке: с берегов перекрикивались друг с другом деревья. Звери трясли отмороженными лапами; люди в кровавую картошку растирали носы.
Мама ждала папу дома и с улицы таскала в дом дрова, чтобы кормить ими шуршащее печное жерло. Схватки начались днем, маме стало страшно, и она скулила у печки. Схватки не прекращались, и мама пошла к соседке — та набрала «скорую», и маму отвезли в больницу. В палате на койках лежали семь рожениц. Одни орали, другие затравленно стреляли глазами по сторонам.
Вечером папа вернулся с работы, и караулившая его соседка сказала: поезжай, поезжай — не пустят тебя, а ты все равно езжай. Папа два часа ходил по больничному коридору, каждые пятнадцать минут выходил на улицу и отчаянно курил.
В начале двенадцатого все кончилось. Из мамы достали лиловую Машу, папа слышал ее нечеловеческий визг, и когда он вышел, чтобы идти домой, слезы на его ресницах мгновенно заледенели.
Искушение любовью
Когда роман грозит обернуться агиографией, верный способ вернуть иглу на дорожку — сразу объявить о совершенных героем чудесах (прижизненных, по крайней мере) и без заминки обратиться к тому, на чем работает двигатель любого романа — истории любви.
Первое Машино чудо было густо замешано на Петербурге — городе, который она, вопреки канону, впервые увидела не ранним летом, когда по ночам тайный свет заполняет улицы, реки и каналы и заставляет все — от куполов соборов до пустых пивных бутылок — тускло сиять серебром, когда теплая вода угрюмо чмокает гранитные ступени и кучки пьяных счастливых выпускников мечутся из магазина в магазин, заставляя пожилых туристов сбиваться в сторонку, когда ближе к Дворцовому мосту город пузырится беспокойной толпой, а вдаль по каналу Грибоедова растекается влажной тишью, сводящей с ума любителей Достоевского, — нет, нет, не летом, а поздней осенью.