Диккенс Чарльз
Шрифт:
— Я посторонился и стал у кучи щебня посмотреть, как пройдут солдаты с арестантом, потому что дорога у нас пустынная, господа, и какое бы ни было зрелище, все стоит на него поглазеть… И сначала, пока они подходили, только мне и видно было, что это шесть солдат да один высокий связанный человек, как черные тени на фоне неба; только с той стороны, где садилось солнце… с того боку все они были словно очерчены красной каймой, господа. А еще видно было, что длинные тени от них легли поперек дороги и через лощину, туда, на противоположный склон горы, гигантские тени! И еще я видел, что они все покрыты пылью и эта пыль вместе с ними подвигается вперед… и они идут как в облаке… трамп, трамп!.. Но когда они поравнялись со мной, я узнал того, высокого, и он меня тоже узнал. Ах, как бы ему хотелось опять броситься головой вниз с горы, как в тот вечер, когда я в первый раз его увидел почти на том же месте!
Он так описывал эту сцену, что видно было, как живо она ему представляется в эту минуту. Быть может, он видел на своем веку мало интересного.
— Однако я виду не показал солдатам, что узнал этого человека, и он притворился, будто не узнает меня, мы оба только глазами сговорились на этот счет. «Вперед, — говорит начальник отряда, указывая солдатам на селение, расположенное в лощине, — вперед! Скорее ведите его к могиле!» И они пошли скорее. Я за ними и вижу, что руки у него вспухли, так они туго связаны, а деревянные башмаки на нем слишком велики и нескладны, и он хромает. Так как он хромает, то, понятно, не может скоро идти, отстает, и за это они его подгоняют вперед, вот так!
Он представил, как они толкают его в спину прикладами ружей.
— С горы вниз они помчались как бешеные, и на ходу он упал ничком. Они хохочут и поднимают его. Все лицо у него в крови, в пыли, но утереться он не может, потому что руки связаны; и они опять хохочут. Приводят его в деревню; вся деревня сбежалась смотреть, что такое. Его ведут мимо мельницы в гору, к тюрьме. И вся деревня видит, как в ночной темноте тюремные ворота растворились и поглотили его… вот так!
Он широко открыл рот и вдруг захлопнул его, звонко стукнув зубами. Видя, что он, рассчитывая на этот эффект, долго не разжимает рта, Дефарж сказал:
— Продолжай, Жак.
Парень привстал на цыпочки и заговорил шепотом:
— Вся деревня расходится по домам; вся деревня шепчется у колодца; потом все ложатся спать, и им снится этот несчастный, которого заперли там, на утесе, и никогда ему не выйти из неволи, пока не поведут на смерть!.. Поутру взял я свои инструменты на плечо и, на ходу пережевывая свой ломоть черного хлеба, пошел на работу; только иду окольным путем, чтобы пройти мимо самой тюрьмы. И вижу я на самой верхушке: сидит он внутри высокой железной решетки, как был накануне, весь в крови и в пыли… Руки у него по-прежнему связаны, он не может мне даже рукой махнуть, а я не смею окликнуть его; и он смотрит на меня безжизненными глазами.
Дефарж и трое других мрачно переглянулись. У всех на лицах было выражение угрюмое, сдержанное, мстительное, а в манере держать себя было нечто таинственное и властное. Это было нечто вроде сурового судилища. Жак Первый и Жак Второй сидели на старой соломенной постели, подперши подбородок ладонями и устремив глаза на рассказчика; Жак Третий слушал не менее внимательно, стоя на одном колене позади них, между тем как нервная рука его беспрерывно разглаживала сетку тонких жилок вокруг его рта и носа; Дефарж стоял между ними и рассказчиком, которого он поставил против света из окошка, то и дело взглядывая то на него, то на них.
— Продолжай, Жак! — сказал Дефарж.
— Он оставался в этой клетке несколько дней кряду. Вся деревня украдкой ходила на него смотреть, потому что все боялись. Но издали все поглядывали на утес, где стоит тюрьма, а по вечерам, когда дневной труд окончен, вея деревня собирается у колодца потолковать и все взоры обращены к тюрьме. Прежде, бывало, всегда смотрели в ту сторону, где почтовый двор; а теперь все только и смотрят на тюрьму. У колодца поговаривали втихомолку, что хотя он приговорен к смерти, но не будет казнен. Говорили, будто в Париже подавали о нем прошения, доказывая, что он взбесился, сошел с ума от горя, что раздавили его ребенка; говорили, будто самому королю подано прошение. Почем я знаю, ведь это возможно. Может быть, этого и не было, а может, и было!..
— Слушай, Жак, — прервал его номер первый. — Знай, что такое прошение было подано королю и королеве. Все мы, здесь присутствующие, кроме тебя сами видели, как король взял это прошение среди улицы, сидя в своей коляске рядом с королевой. Вот этот самый Дефарж, с опасностью для собственной жизни, бросился перед королевскими лошадьми, остановил коляску и подал прошение.
— И еще вот что послушай, Жак! — молвил номер третий, стоявший на одном колене, с алчным видом поводя рукой по сетчатым жилкам своего лица, выражавшего ненасытную жажду чего-то… только не еды и не питья. — Слушай, Жак! Стража конная и пешая тотчас окружила просителя и стала его бить… Слышишь?
— Слышу, господа.
— Продолжай, продолжай, — сказал Дефарж.
— Ну вот, — снова заговорил земляк, — другие у колодца рассказывали, что его затем и привели в деревню, чтобы казнить на месте преступления, и что он непременно будет казнен. Говорили даже, что так как он убил господина маркиза, а господин маркиз был все равно что родной отец своих подданных или рабов, что ли, то его и казнят как отцеубийцу. Один из стариков у колодца говорил, что убийце вложат в руку нож и эту руку сожгут перед его лицом; потом понаделают ран на его плечах, на груди, на ногах и в эти раны будут лить кипящее масло, расплавленное олово, смолу, воск и серу; а потом разорвут его на части, привязав к четырем сильным лошадям. Старик говорил, будто все это было сделано над одним преступником за то, что он покушался на жизнь покойного короля Людовика Пятнадцатого. А может, он врет. Почем я знаю! Ведь я неученый.