Лухманова Надежда Александровна
Шрифт:
— Говорят те, сном забылась, сама и причина, а дураку, как дурости не проявить, коль волю ему предоставят… — она ещё раз огляделась кругом…
— Стой, стой, а дымком понесло… Чуешь?
— И то дымком…
— Гляди, кони ушами прядают… тоже почуяли…
Издали донёсся отрывистый, странный звук.
— Пёс брешет…
— И, матушка, Татьяна Осиповна, — встрепенулся ямщик, — ведь тутотка на свист подать, зимница есть, Филимон-волк там «белые месяца» проживает.
— Ну, ин свист у тебя! Коли об охотницкой зимнице говоришь, в версте она, иль в полуторых будет… Ладно, с Богом, покель кошева продирается; тут должна лежать накатанная дорога: мужики за дровами ездят; подбирай пристяжных…
Медленно, то скатываясь на бабушку Татьяну, то придавленная ею, смотря потому, какая обводина становилась дыбом, то впрягая пристяжных гуськом, то ставя их снова тройкой в лоб, мы пробрались наконец на лужайку, и, встав на ноги, я увидала так называемую зимницу. Это было деревянное строение, возвышавшееся над землёю всего на пять-шесть венцов грубо отёсанных брёвен; нижняя часть сруба была глубоко опущена в землю; единственное отверстие, с аршин вышиною, заменяло и дверь, и окно, и, судя по закоптелым бокам своим, дымовую трубу. Поджарая собака, с жесткошёрстым, иглистым воротником, со стоячими как у волка ушами, при виде нас залилась лаем и бросилась внутрь избы.
Теперь из тёмной дыры показалась одна голова, за нею другая, и на полянку вылез мужик в валенках, старом заплатанном зипуне, причём новые куски кожи, под лучами месяца, лосно блестели как золотая парча, в драном «ухане», обрамлявшем лицо его бахромой меховых клочков. Появившаяся за ним вторая фигура была выше и толще; за тулуп, накинутый на её плечи цеплялась девочка лет шести, простоволосая, в кацавейке и в каких-то громадных «котах».
— Заплутали, Филимон, едва до тебя дотянули, кабы не Татьяна Осиповна, издыхать бы в лесу, прикортомь с холоду.
— Барашкова что ль с тобой?
— Она и есть, бабушка Татьяна.
Филимон шагнул к кошеве.
— Невелики хоромины-то у нас, и тепла не избыток, а коли Бог занёс, милости просим, огонька вздуем, котелок на шесток повесим, водичку вскипятим, и хлебушка найдётся; сегодня жена с деревни принесла, а уж на остальном не обессудьте… — он помог вылезти бабушке Татьяне, а затем мне.
— А с конями-то как будем?
— А уж так, Татьяна Осиповна, пущай возница-то ваш поотпряжёт, да тут у нас недалече балаган под соснами, прикроет, коль есть попона. Вытереть их жена поможет, часа через три и обратно можно. К утричку, круговой дорогой в город вернётесь. Ишь, ночь-то для тебя, Татьяна Осиповна, благостная какая выдалась! Не то замёрзнуть бы при эдакой оказии!
Один за другим нырнули мы в тёмную дыру, изображавшую дверь. Там, на крепко убитом глиняном полу, стоял грубо сколоченный стол, две скамьи, прикреплённые к стенам, да в углу две доски с сенником, грубой простынёй да одеялом из заячьих шкур. На коротенькой полке сбоку стояли два-три глиняных горшка и такой же кувшин. Возле висела пара ружей. Таганчик на трёх железных подставках, с висевшим над ним чугунком, да ещё я заметила небольшой деревянный сундук, покрытый чистой циновкой. «Вот и всё… — подумала я. — Вот весь обиход человеческой жизни! Неужели этим людям ничего больше не нужно?»
— Так и живут! — проговорила бабушка Татьяна, ещё раз поражая меня своею способностью читать чужие мысли. — Фу, и ноги же затекли!..
— Угодник-то где у тебя? Чать, не живёшь без образа?
— Нетути, так-таки и не удосужились выменять. Крест на шее есть, выйдем на поляну, да на небо и молимся.
— Неладно… Жену как звать?
— Ефросинья…
— Ты, Ефросинья, как в город приспособишься, заходи ко мне; Барашковых знаешь?
— Как не знать!
— Так захаживай либо в лавку ко мне, либо на дом, в Заречь, я тебе икону святого Филимона дам.
Некрасивое, тёмное лицо бабы прояснело, и, без слов выражая свою радость, Ефросинья погладила по голове девочку. Бабушка Татьяна заметила впечатление.
— И лампадку дам цветную, отпущу туесок масла, по праздникам-то и жгите…
Баба всё молчала, но светлыми, радостными глазами глядела теперь на мужа.
— Озолотили бабу, молитвенницу за себя сделали, ведь у неё, почитай, и мыслей других не было, как угодника да с лампадой.
Я заглянула в латку, стоящую на столе; там было какое-то крошево, как мне показалось, из воды, чёрного хлеба и луку. Девочка, наблюдавшая за мною, подошла и с жадностью оглянулась на кушанье; очевидно, приход наш прервал трапезу.
— Вы что ж ужин-то свой бросили? Мы вам не помеха, мы сами с собой, вы сами с собой…
Бабушка Татьяна дала мне знак, я отошла к окошку и села возле неё на лавку, а хозяева, не дожидаясь повторения её слов, уселись на два табурета, к столу, где стояла чашка, и начали есть. У них была одна деревянная ложка: первый хлебал мужик, второю жена его, а затем, торопливо и жадно глотала девочка, при этом отец и мать взглядывали друг на друга и улыбались.
— Ишь, дорвалась как! — засмеялся отец, когда дочка, захватив слишком много, поперхнулась.