Твен Марк
Шрифт:
Но было уже поздно. Прежде чем я успел удержать его, он легонько присел на мой стул и, вслед за этим, немедленно брякнулся на пол: в жизни своей не видел я ни одного стула, который бы разлетелся в такие мелкие дребезги.
— Погоди, постой! ты мне так их все разломаешь!
И опять поздно. Вторичный треск, — и второй стул распластался на свои составные элементы.
— Да ты с ума сошел, черт тебя побери! Или ты задумал разнести таким манером всю мою мебель? Сюда, сюда, ты — окаменелый болван!..
Опять поздно. Прежде чем я успел броситься к нему на встречу, он осторожно опустился на кровать и от кровати осталась одна меланхолическая руина.
— Послушай! — это не манера вести себя! Сначала ты врываешься в мою квартиру и скандальничаешь в ней, притащив за собой целый легион всяких мерзостных привидений, которые измучивают меня чуть не до смерти… (Я уже не говорю о значительной небрежности твоего костюма, совершенно не принятого в порядочном обществе между интеллигентными людьми, за исключением разве опереточного театра, да и там едва-ли была бы терпима такая абсолютная откровенность, раз она принадлежит существу твоего пола!) — затем, в виде благодарности за мое гостеприимство, ты начинаешь испытывать прочность моей мебели применительно к собственной тяжести и разносишь всю ее в щепы… И на какого черта понадобилось тебе непременно сесть! Ведь пытаясь осуществить это желание, ты вредишь себе не меньше, чем мне. Посмотри: у тебя почти сломана нижняя часть позвоночного хребта и весь ты окровавлен… с арьергарда. Постыдись, наконец! Ты ведь достаточно вырос, чтобы понять это!..
— Ну, ладно, ладно! я не буду больше ломать мебель… Только все-таки, что же мне делать? В течение целого столетия я не имел ни одного случая присесть!..
И на глазах его показались слезы.
— Бедный малый, — сказал я, — пожалуй, я и не прав, обращаясь с тобой там сурово, хотя бы уже потому, что ведь ты, — кроме всего прочего, — сирота! Ну, садись вот здесь на пол, — никакая другая мебель не в состоянии выдержать твоей тяжести! Даже и в таком положении нам не удобно с тобой дружески разговаривать, так как мне приходится смотреть на тебя задравши голову вверх… Так вот что: ты оставайся сидеть здесь на полу, а я вскарабкаюсь на эту высокую конторку, и теперь мы можем болтать лицом к лицу!..
Рассевшись на полу, он закурил предложенную мною трубку, набросил себе на плечи мое красное одеяло и надел себе на голову, в виде шлема, мою ванну, — все это придало ему значительную художественность и элегантность. Затем, пока я раздувал огонь, он скрестил ноги, подставив поближе к приятному теплу свои громадные, изрытые колдобинами, ступни.
— Отчего это у тебя подошвы ног в таких ухабах?
— Какая-то проклятая сыпь! Я получил ее от простуды еще там, лежа под Ньювэльской фермой… Но все-таки то местечко мне очень нравится; я его люблю, как кто-нибудь любит свою старую родину. Нигде я не ощущал такого покоя, каким наслаждался там!..
Проболтавши еще с пол-часа, я заметил, что он выглядит совсем утомленным, и спросил его о причине этого?
— Почему я устал? — переспросил он. — А как же могло бы быть иначе? Слушай, за то, что ты так любезно меня принял, я вкратце расскажу тебе суть дела. Видишь-ли, я — дух того окаменелого великана, тело которого показывается в здешнем музее, в конце этой улицы. Я не могу обрести покой, пока тело мое не будет вновь предано земле. Что же я должен был делать, чтобы заставить людей исполнить это мое законное желание? Оставалось только одно, — собери свое мужество! — начать колобродить и пугать людей вблизи того места, где лежит теперь мое тело… И вот я еженощно колобродил в музее, уговорив и некоторых других духов помогать мне в, этом. Но мы ничего не добились: после полуночи никто никогда не посещал музея. Тогда мне пришло на мысль, спустившись вниз по улице, испробовать немножко поскандальничать в этом доме. Я чувствовал, что здесь цель моя будет достигнута, если только мне удастся обратить на себя чье-либо внимание, недаром же меня окружало самое отборное общество всякой адской чертовщины! И вот, ночь за ночью, шлялись мы, дрожа от холода, по этим пустым комнатам, волоча за собой цепи, пыхтя, стеная, подымаясь вверх и опускаясь вниз по лестнице, пока наконец силы мои не истощились совершенно. Но, заметив сегодня ночью свет в твоем окне, я собрал остаток их и явился сюда с наплывом прежней энергии. Однако, теперь я чувствую, что силы опять покидают меня… Подай же мне, — умоляю тебя, — подай мне хоть какую-нибудь надежду!
В величайшем возбуждении я соскочил с моей конторки и воскликнул:
— Нет, это уж черт знает что такое, это — выше моего понимания! Ах, ты несчастная, старая, беспокойная окаменелость! Ведь ты задаром потратил все свои труды! Ведь ты колобродил около гипсового слепка, а подлинный кардиффский исполин находится в Олбани. Да неужели же, черт тебя возьми, ты сам не мог узнать своей собственной оболочки!?
Лицо великана приняло вдруг такое неизъяснимо-сконфуженное, плачевное и разочарованное выражение, какого я никогда до тех пор ни у кого не видел.
Медленно поднявшись на ноги, он спросил:
— Это — истинная правда?
— Это также достоверно, как то, что я теперь здесь!
Он вынул из рта трубку и положил ее на камин. С минуту потом он стоял в нерешительности, бессознательно, по старой привычке, стараясь заложить руки туда, где должны бы находиться карманы его брюк, и, наконец, сказал, низко опустив голову на грудь:
— Никогда в течение всей моей жизни не казался я сам себе таким дураком, как в настоящую минуту. Окаменелый исполин заморочил весь свет, и вот теперь это подлое шарлатанство закончилось тем, что он оболванил даже собственный свой дух! И если, сын мой, в твоем сердце осталась хоть искорка сострадания к такому несчастному, униженному духу, как я, — то пусть люди никогда ничего не узнают о том, что произошло здесь. Подумай, каково было бы тебе, если бы ты сам выкинул подобную «исполинскую» глупость!..
Я слышал, как он медленно спустился с лестницы и зашагал по спящей улице. Шум его шагов становился все слабее и слабее.
Я был весьма опечален, что он, — этот злополучный дух — ушел так скоро, но, признаться, еще более я опечален был тем, что он унес с собою мое красное одеяло и мою ванну.
1870