Шрифт:
1824 года, июля 2. Более года, как записки сии в Париже начаты и оставлены. Тот разговор с Чаадаевым последний. Приехавши в Россию, не до записок было.
Теперь опять пишу на досуге; болезнь досужим делает. Болен, а чем – не знаю. Полковой штаб-лекарь Коссович, [222] старичок добренький, сущая божья коровка, который пользует меня, говорит надвое: то ли меланхолия, от расстройства печени, то ли скрытая горячка нервическая.
222
Коссович Фёдор Андреевич (1793 —?) – штаб-лекарь Семёновского полка.
– Вам, – говорит, – надобно пьявки поставить.
– Ну что ж, – говорю, – ставьте, будут пьявки на пьявку…
Испугался он, думает – брежу.
– Как это, – говорит, – пьявки на пьявку?
– Да вы же, доктор, сами говорили давеча, что люди, одно худое во всём видящие, цирюльничьим пьявкам подобны, сосущим кровь негодную. В этом и болезнь моя. Помогите, если можете…
– Нет, – говорит, – лекарства наши от этого не пользуют: тут иное потребно лечение, духовное.
– Философия, что ли?
– Зачем философия? Светильник оной в буре бедствий человеческих озаряет менее, чем одна малая лампада перед образом Девы Святой…
– Благодарю покорно, с меня и дядюшкиных лампадок довольно: нынче постное масло дёшево. Лучше уж пьявки!
Рассмеялся я; преглупый и прегадкий смех, а не могу удержаться; иной раз плакать хочу, а смеюсь.
А старичок мой рассердился и сделался похож на сердитую божью коровку. Тоже ведь мистик, тоже член тайного общества (не мы одни на свете), Филадельфийской церкви госпожи статской советницы Татариновой.
Июля 3. Третья неделя с кончины Софьи. Если бы я плакать мог, – и пьявок не надо бы, да вот не могу.
Софьина няня, Василиса Прокофьевна, на панихиду всё чашку с водою на подоконник ставила: «Чтоб душеньке омыться было в чём», – говорила с такою уверенностью, как бы живой умыться давала. А для нас, дряхлого дедушки Вольтера дряхлых внучков, «мнения о бессмертии души – не без некоторого мрака», как родной мой дедушка, вольтерьянин, сказывал. «Увидимся, если не сшалим», – он же говаривал: сшалить значит умереть. А мы, дедушкины внучки, и сшалить не умеем как следует.
Недаром, видно, Софья остерегала, что оный поганый смешок и у меня к старости будет. А чай, и теперь уже есть?
Не в Премудрую Благость, которая над миром царствует, по Шеллингу, а в Обезьяну. по Гольбаховой системе, [223] веруем. «Представь себе судьбу в виде огромной обезьяны. Кто её посадит на цепь? Ни ты, ни я. Значит, делать нечего и говорить нечего», – писал Пушкин Вяземскому, когда у того ребёнок умер. Делать нечего, и плакать нечего. А смеяться можно; видеть во всём дурное, смешное и наливаться, как пьявка, чёрной кровью.
223
Гольбах, Поль-Анри (1723–1789) – французский философ.
Сумасшедшие сами с собой разговаривают: кажется, записки сии – такой разговор сумасшедшего.
Июля 4. Письмо от тётушки; в деревню зовёт. Нет, не поеду. Мне и здесь хорошо, в пустой квартире, в старом Бауеровом доме, у Прачешного моста. Окна мелом замазаны; зеркала и мебли в чехлах, пустые комнаты, по которым ходить можно взад и вперёд, а когда устанешь – о Кульмской битве реляции читать на пожелтевшем листке Сенатских Ведомостей, – ваза в них, на столике в углу, завёрнута; или, на диване лёжа, уткнуться носом в заплатку старого чехла; столько, глядючи на неё, передумано, что заплатка сия будет мне памятна. А если жарко, – окно открыть; тогда из Фонтанки тухлою рыбою пахнет, дёгтем с торцовой мостовой, которую чинят, и сосновыми дровами, что барочники возят в тачках по узеньким доскам на набережной. А иногда вдруг из Летнего сада повеет медовою свежестью лип, и старые липы покровские вспомнятся, у пруда, за теплицами, где читали мы с Софьей «Людмилу» Жуковского.
Кончен, кончен путь, Людмила! Нам постель – темна могила, Завес – саван гробовой. Сладко спать в земле сырой…Сладко спать – если бы только не страшные сны. Всё Атька-мартышка снится, в виде той Обезьяны, о которой писал Пушкин Вяземскому; на лицо мне мохнатою шерстью навалится, душит; а тут же где-то, точно комарик, жужжит мне на ухо мой милый Саша, мой тихий мальчик: «Премудрая Благость над миром царствует».
И я смеюсь, и я во сне смеюсь; кажется, и умирать буду с этим поганым смехом.
Июля 8. Сочинитель Грибоедов живёт у Одоевского. Они – друзья. А я не люблю Грибоедова. Иные ножом, иные – пулей, иные – петлёй, а он смехом себя убивает.
Я, говорят, на него похож. Не дай Бог! Неужели и у меня такой же смех, – точно мёртвые кости из мешка сыплются?
Намедни читал он «Горе от ума» в большом обществе. Сел за стол, положил рукопись. А Василий Михайлович Фёдоров, [224] старичок простенький, плохой сочинитель плохой драмы «Лиза, или Следствие обольщения и гордости», подошёл, взял рукопись и взвесил её на руке.
224
Фёдоров Василий Михайлович – чиновник гражданских ведомств, драматический писатель и поэт первой четверти XIX в.