Ерохин Владимир Петрович
Шрифт:
Взять хотя бы те же носки. Или не будет моего размера, или шерстяных не будет вообще, или будут унылого сизо-лилового с прозеленью цвета. Так и вышло. И вдобавок без резинок.
В магазине дрались сумками.
Молодые парни и девушки — спекулянты, не стесняясь, стояли возле дверей полуподвального туалета, обсуждая свои дела. Они спустились бы и в самый туалет, и вместе мочились бы и испражнялись там, и никого бы это особенно не удивило. Это были две разновидности или два варианта этого типа человеческих существ — как две половинки у задницы. И сексуальные отношения там так запутаны-перепутаны, что позабылась давным-давно возможность тайны, сокрытия чего-либо. Эти предельно эгоистичные существа наиболее общественны. Вот почему именно общественный бисексуальный туалет так отвечает их природе. Может быть, поэтому они выбрали этот угол Неглинки и Кузнецкого местом сделок.
На углу красовалась афиша выставки художника Николая Жукова, прославившегося бесчисленными портретами Ленина во всех видах: мать кормит грудью младенца (Ленина?).
Почему-то вспомнился рассказ бородатого филолога о том, как всенародно знаменитый С. стал писателем. В послевоенные годы приехал будто бы в Москву Черчилль и смотрел с мавзолея парад наших войск. Событие это засняли на киноплёнку. По обыкновению, ночью Сталин просматривал её и увидел, что Черчилль кому-то дружески улыбается и машет рукой. Камера услужливо скользнула вниз, и стал виден адресат уинстоновой улыбки — курсант роты охраны с широким русским лицом, который так же хорошо, радушно улыбался гостю. Сталин поднял палец, плёнка остановилась.
— Найти. Узнать, чего хочет. Дать, — сказал вождь, немного подумав, и выпустил клуб дыма.
Курсанта С. растолкали среди ночи, и он ответил: — Хочу стать писателем!
В метро все ехали какие-то больные. Лица, словно покрытые пеной, мутной, ржавой плёнкой усталости и безучастия, окружали меня. Серые, смутные лица, наводящие скуку и тоску по потерянной родине.
Мне близок пафос Кафки ("В исправительной колонии" и другие новеллы, например, "Рулевой") — каждый из нас на своём месте играет решающую роль в истории.
Вы можете сделать со мной все, что угодно, — я за это ответственности не несу. Я же буду отвечать за то, что я сделаю.
И что бы вы ни болтали о благе народа, я знаю: вы — хунта, банда убийц и разбойников, захватившая власть в стране.
Вы — не Россия в той же мере, в какой не была ею Золотая Орда.
Вы погубили мою родину.
Мужик читал "За рубежом", и это было смешно, так же, как смешно увлечение хоккеем по телевизору, или "клубом кинопутешественников". Совершенно апатичные к тому, что касается их непосредственно, — их прав и их жизни, — люди напряжённо интересуются вещами, бесконечно удалёнными от них, причём не духовными, спасающими, душу, а совершённой чепухой, суетой вокруг дивана.
Наша действительность настолько фантастична, что она даже не является действительностью по сути дела. Она вся — вымысел. Мы живём в мире миражей, мире мнимостей. Миражи политики, спорта. Одуряющие миражи телевидения. Миражи истории, искусства, литературы. Мнимость общественных наук и философии. Выразить эту действительность адекватно можно лишь фантастическими средствами. Это и есть субъективный реализм.
Только сон приносит отдых. Душа как способность: происходит её свёртывание из действительности в возможность.
Отец слушал по подаренному нами транзисторному приёмнику вражьи голоса и не верил им.
В СТРАНЕ И СЕНИ СМЕРТНЕЙ
Никак не мог понять, почему детям рассказывают о Деде Морозе и запрещают рассказывать о Христе. Ведь Россия и не была никогда никакой, кроме как православной. До крещения Руси были какие-то поляне да древляне, да кривичи. И языка-то русского толком не было — так, одни диалекты. Мы восприняли еврейско-греческую византийскую культуру, поскольку, помимо первобытного язычества, ничего не имели. Идоложертвенное ели.
— Сейчас филологи записывают речь стариков на магнитофон — русская речь утеряна. В те дни, когда "ер" звучал, отчётливо чеканились окончания слов, "ять" заставляла вдумываться в сокровенную сущность слова. Речь была неторопливой и выпуклой, напоминающейся, как шрифт "эльзевир".
— Читаешь про остатки усадеб и развалины церквей — словно Рим после нашествия варваров.
— Я одно время жил в Самарском переулке. Дом в тот строили для врачей. Потом врачи ушли на войну, а в стране началась революция. Дом заселили хамьём. Я не могу назвать их, к примеру, пролетариями, потому что это было не так. Дом заселила мелкота: парикмахеры, совторгслужащие, их дети, которые, подрастая, становились алкоголиками...
— Офицерство было делом и долгом дворян. Они шли на фронт и погибали. Защищать дома стало некому.
— Тогда практикой были понятия чести, порядочности, благородства. Человек, совершивший бесчестный поступок, терял расположение людей своего круга, ему отказывали от дома.
— А теперь подонство процветает.
— Питирим Сорокин говорил, что войны и революции производят в обществе искусственный отбор, в некотором смысле противоположный естественному: лучшие, сильнейшие гибнут, ибо они оказываются на переднем крае борьбы, а худшие, слабейшие сохраняются, поскольку они-то в драку не лезут и доживают до мирных времён. Войны и революции — фактор деградации наций.