Шрифт:
— А вы, случаем, не отец его? — спросил танкист. — А то у меня письмецо лежит, в райком снести надо.
Пегов с жадностью схватил засаленный конверт, но прочитать письмо не успел, так как Левитин позвал его на митинг рабочих вечерней смены.
В проходе между двумя цехами рабочие стояли густой толпой. Те, кто мог примоститься где-либо, сидели в усталых позах. Левитин поставил столик с листом бумаги в центре прохода и коротко рассказал о том, что немцы на подступах к Ленинграду, сил на фронте не хватает, все рабочие, кого можно отпустить без особого ущерба для производства танков, должны взяться за оружие.
Пегову показалось, что Левитин говорит слишком сухо и коротко, но после его речи один рабочий, уже седой, хотя всё ещё крепкий и статный, молча подошёл к столику, снял кепку и чётко написал на листе свою фамилию. За ним потянулись другие. Молодёжь шутила и держалась молодцевато, пожилые рабочие записывались деловито, без слов, и многие тотчас уходили, спеша отдохнуть. Уходя, спрашивали:
— Когда являться?
Пегов подошёл к седому рабочему, открывшему список добровольцев.
— Куда ж ты, отец, воевать собрался? Тяжело будет, сердце, наверно, да и ноги… Тебя, пожалуй, на заводе оставить полезнее будет.
— Сердце моё, товарищ Пегов, здоровое, только злое сейчас. А старости для коммуниста не бывает. Старость будет, если немецкая сволочь на шею мне сядет и погонять начнёт.
— Оно верно. Комиссаром тебя поставим.
— А чего ставить? Для должности у меня грамоты не хватит, а без должности я с народом говорить не стесняюсь, если нужда есть. Помогу.
Высокий рабочий подошёл к ним и стоял, ожидая конца разговора. Пегов вгляделся и узнал младшего Кораблёва.
— Григорий Васильевич, верно? — сказал он, радуясь точности своей памяти.
— Что же это происходит? — воскликнул Григорий Кораблёв, обращаясь и к Пегову, и к директору. — Всех пускают в отряд, а я что же? Не коммунист? Не рабочий? И потом, вы помните, Владимир Иванович, какое у вас условие с отцом было… как же вы?
Пегов заинтересовался: какое условие?
— Не хотел уезжать старик, — сердито объяснил Владимир Иванович, — условие поставил — чтобы вот его оставить. Так ведь оставили!
— Не так было, — мрачно сказал Григорий Кораблёв, — сами знаете, не только оставить. Нехорошо вы поступаете.
Пегов дотронулся до плеча директора:
— В самом деле нехорошо. Условия выполнять надо, а?
Директор покосился на Григория и вдруг махнул рукой:
— Ведь знаешь, что пойдёшь, раз задумал. Упрямство кораблёвское! И чего ж ты на меня жалуешься?
Кораблёв сдержанно улыбнулся:
— Знать-то знаю, так ведь не удирать же мне потихоньку. Не мальчишка.
Проходя к выходу мимо заслуженного танка, который уже начали разбирать, Пегов невольно задержался:
— Эх, бедность наша! Не будь они так нужны нам, эти танки, — взять бы его в надёжное место, поставить на виду и водить экскурсии: глядите, один из ветеранов Великой Отечественной войны!.. А придётся ему подправиться — и в бой!
Прощаясь с директором, он вернулся к своей мысли:
— Будем кончать войну, ты, Владимир Иванович, не прозевай, отхвати парочку таких штук. Заводской музей откроем, на самое почётное место поставим.
— Отвоеваться бы! — устало откликнулся директор.
В райкоме Пегова ждали и люди, и телефонограммы, требующие немедленных распоряжений. Уже забрезжил рассвет, когда он остался один, прилёг на койку, стоявшую за ширмой в углу кабинета, и распечатал письмо сына.
Томящая отцовская нежность охватила его при виде знакомого, всё ещё ученического почерка сына и наивного, детского начала письма: «Дорогой папочка..» Сын ничего не писал о своём подвиге, но подробно описывал уже известный Пегову разгром танковой колонны, а затем на целой странице убеждал отца, что советские воины грудью своей закроют немцам путь в Ленинград, и так далее, и так далее… Пегов рассмеялся. Попал мальчишка на фронт, и ему уже кажется, что прежде недосягаемо умный папа теперь просто незнающий тыловик, которого надо успокаивать и агитировать, и он добросовестно, со всей комсомольской искренностью, переписывает то, что ему говорил на митинге политрук. . «Как стандартны бывают слова, — подумал Пегов с досадой. — Вот ведь умный, развитой мальчишка, а собственных слов не нашёл!.. А ведь для Серёжи Ленинград — родина, семья, вся жизнь, он на самом деле умрёт, но не пустит немцев в Ленинград, и когда он думает про себя о боях под Ленинградом, он, наверное, вместо «грудью закроем», рисует себе очень реальные и смелые действия своего танка, возможности дерзких подвигов, остроумных и смертоносных для врага контрударов, засад, нападений… А сел писать — и не нашёл своих слов, своих мыслей..»
Пегов приподнялся, записал в блокноте: «О формах и языке агитации». Вытянув опухшие от усталости ноги и закрыв глаза, он стал обдумывать, как лучше разъяснить завтра — нет, сегодня утром! — работникам отдела агитации и пропаганды свои требования.
На столике упорно звонил телефон. Пегов вскочил, привычным усилием воли отогнав тяжёлую дремоту. По мягкому звону он угадал смольнинскую вертушку и поспешно взял трубку.
Негромкий, хорошо знакомый голос начал прямо с дела:
— Как у тебя с новым призывом ополченцев?