Шрифт:
«Господи мой, Господи, Радосте моя…» — я ни разу не слышала, чтобы кто-либо вкладывал в эти слова акафиста такой предельной осмысленности, как он.
Всеобщее внимание (в том числе и недоброжелательное) привлекала и привлекает широта и открытость его воззрений на историю христианства и на религиозную практику инославных. Действительно, они очень важны и заслуживают изучения. Но как бы нам при этом не забыть его глубокой приверженности традициям Православия, истовости его церковного служения.
Вся всенощная — на едином дыхании, вся — единый подъем. Казалось, на весь мир ликующе прозвучало «Слава Тебе, показавшему нам Свет» — и куда же выше… Но подъем продолжается вплоть до «Не имамы иныя помощи…» — после чего распахиваются двери храма и нам предлагается вынести в мир — и хранить в нём! — всё то, что мы обрели. Вынесем ли? Отец Александр всегда делал для этого все; не «всё, что мог», хотя мог он много, а именно все.
Снисходя к маленькому тщеславию окружающих, он не обращал внимания на мелкую фамильярность; не возражал, например, если кто-то без всяких к тому оснований пытался переходить с ним на «ты». Одного не прощал: непочтения к сану, потому что сан — не по достоинству, а по благодати.
Наряду с модой вворачивать там и сям «церковные» словечки пришла и мода обсуждать (в том числе и в печати) мелкие неурядицы церковной практики, примерно в таком же тоне, в каком рассказываются бесконечные театральные анекдоты о всяческих технических накладках. А я вспоминаю…
Несколько раз вместо новогоднего застолья я рано утром ехала в Новую Деревню на службу — праздник так праздник! Но однажды праздник как-то не заладился: клирошанки путаются, алтарник клюёт носом, — все позволили себе накануне «расслабиться»; все, кроме священника, который с каким-то особым вдохновением вёл всю службу, и даже пару раз появился на клиросе, в хоре (это сразу взбодрило певчих). Но потом был гневен. Не словами — глазами.
… Да, отрадно вспоминать доброго, весёлого, живого, энергичного и доброжелательного батюшку. Но не дай Бог забыть краткие секунды его целительного гнева, поистине грозового: молния — и сразу «как дождь на скошенный луг»…
Как это ни невероятно звучит, этот человек, ценивший дружеское общение и умевший оживить — одухотворить и согреть одновременно — застолье, однажды был неожиданно резок. «Жрать вам всем дома, что ли, нечего, что друг к другу бегаете?» — сказал он, прервав мой рассказ о благочестивом гостеприимстве одного из любимейших своих чад, собравшего к праздничному столу тех, кому почему-либо некуда деваться. Я оторопела — и сразу подумала: «А и в самом деле, зачем это?» И вскорости вполне охладела к общепринятому хождению в гости.
А через несколько лет, когда я вынуждена была почти четыре года практически не выходить из дома — как эта отвычка мне пригодилась! Не было ощущения утраченной свободы, мелочные сожаления не отвлекали. А батюшка приезжал, когда мог, и очень остроумно рассказывал, что теперь ездит «в зарубеж», но только это до смешного неинтересно. Не утешал и уж совсем не лицемерил — так оно для него и было; слишком остра была необходимость успеть сказать здесь всё, что должен был сказать.
Классифицирующий ум торопится заключить — «парадоксальная личность». На самом деле — полнота жизни, дарованная — и принесённая в жертву. Наверное, были у него и слабости, и ошибки, — зла не было.
Говорили, что с детства он полюбил «Подражание Христу» Фомы Кемпийского.
А читателем он был отменным.
М. Журинская,филолог,
Москва
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша.
(В. Файнберг)
Дорогой отец Александр,
Александр Владимирович,
Саша!
Того, что случилось 9 сентября 1990 года, не вмещает моя душа. Никакие доводы рассудка, даже могила в углу церковного дворика — ничто не может заставить привыкнуть к тому, что вас больше нет. И никогда не будет с нами.
Не подойду на исповеди к вам, не услышу радостный, приглушённый голос:
— Дорогой мой, как я рад, что приехали! Вот между нами — Христос. Скажите, что мучает, что у вас на душе?
И тёплая рука не ляжет на плечи, отцовски не прижмёт к себе.
…Не раздастся в дверь весёлый тройной звонок, не войдёте в квартиру, шумный, большой. Не обнимемся, не расцелуемся. Будни не превратятся в праздники.
Разум твердит — ничего этого не будет. Весь опыт человечества свидетельствует о том же.
Но не смиряется душа. Не могу думать, говорить, писать — «был».
Вы для меня есть. Живой. Каждый час, каждую минуту. На все времена.
Случившееся застало в разгар работы над новым романом, о замысле которого я вам успел рассказать, успел прочесть первые черновые страницы. Как всегда, вы торопили: «Пишите скорей, пока есть время и силы, пока есть надежда опубликовать, кто знает, что впереди…»
Я работал чуть ли не сутками, напряжённо. Всё время видел перед собой ваши лучистые глаза. Эта работа стала спасательным плотом в море отчаяния, когда я узнал о трагедии.