Шрифт:
– Кто это меня попросит? Чай, детишек завсегда учить надо!
– Это ты так думаешь. А враг придет и скажет: нечего ваших детей учить. Не нужны им знания. Закрывайте к чертям вашу школу. И как?
– Ты что думаешь, коли я в преклонных летах, так не встану грудью? Да у меня в курятнике еще с финской кампании наган спрятан…
– Постой, Микула, а как же политика? Это разве не она самая? Ты, вроде, смиренно, можно сказать, с радостью все это должен воспринять.
– Ты, политический, мне мозги не запутывай. Если кто в Москве чего не поделил, мне все равно. Пусть все друг друга перекусают. Почему? Потому что коли наш народ не смог уважительных руководителей воспитать, то пусть от них и наказание принимает. Как отец от скверных детей. Но всему есть край. Если враг придет школу закрывать, то я наган достану.
– Скверно мне, Микула. Скверно. Нет на душе надежды на добрый исход. Что-то плохое в воздухе замешивается.
– Не скули, детинушка, не такое видали. Кого опасаешься, Мишку-меченого, что ли? Вот, тоже мне, опаска. Чай, не таких видывали. Ты поди к жене, под бочок к ней приткнись и отдохни. Она славная у тебя, поможет.
С этими словами Микула снова улегся на топчан, помолчал с минуту и вдруг захрапел тем рокочущим храпом, от которого в древности разбегались лесные лиходеи.
А Комлев устроился поудобней на единственном в кочегарке табурете, прислонился спиной к стене, на которой был прибит изъеденный молью ковер с русалками, и смежил глаза. Он снова уходил своим воображением к Святому Феодосию…
1074 год. Уже расцвел на высоком берегу Днепра Киево-Печерский монастырь. Несколько новых храмов украшали его территорию, для паломников были сложены помещения из камня, постоянно работала общинная кухня, почти все насельники переселились в кельи, оставив в пещерах лишь тех, кто ушел в затвор.
Не уходил из пещерки и настоятель лавры, преподобный Феодосий. Он занял жилище Иллариона сразу после того, как митрополита похоронили, и решил до конца дней своих населять именно это место. Видно, впитали эти стены дух двух великих старцев, проведших здесь многие годы. Когда-то Антоний сменил здесь ушедшего к Ярославу Иллариона, но потом, с разрастанием обители, отселился к Дальней подземной церкви, в сторону от монашеского общества. Потом здесь снова обитал Илларион, и Феодосий имел счастье учиться у него пониманию веры и жизни. В этих стенах незримо существовало что-то необыкновенное и неуловимое, что согревало душу, навевало покой и в то же время заставляло ее гореть творческим пламенем.
Феодосий следовал науке Иллариона и выходил в мир только для встреч с киевскими правителями, когда в том была крайняя нужда. Остальное же время он проводил в заботах в лавре, молился по монашескому чину, а ночами излагал свои думы в рукописях. Он хорошо усвоил завет первого русского митрополитиа – все, что приходит в голову монаха-затворника в его размышлениях, принадлежит не ему одному. Он приемлет благодать просветления для того, чтобы нести ее дальше людям. Поэтому Феодосий делал записи своих ночных мыслей и видел, что они и вправду зачастую исходят не от его знаний и не от его опыта, а стоят куда выше пройденных им испытаний.
В сознании преподобного неутомимо билась озабоченность будущим русского православия. Его тревожило укоренившееся на Руси двоебожие. Уже все обширное славянское пространство твердо стояло на основе православия, но, казалось бы, заявляя о своей приверженности вере Христовой, русичи зачастую вели себя как язычники. Феодосий понимал, что это идет от древних обычаев язычества, которое исповедовалось совсем не так, как христианство. Для язычников боги были судьи и помощники, но не Высшее начало, с которым связана душа. Славяне жили сами по себе, вспоминая о Перуне или Даждьбоге лишь тогда, когда в этом возникала необходимость. Не было ни повседневных молитв, ни частых обрядов.
Теперь же все переменилось. Настоящим христианином мог считать себя лишь тот, кто непрестанно хранил в своем сердце Бога, кто все свои поступки соизмерял со своею верой. Но трудно приживалась эта наука в суровой и неспокойной жизни. Феодосий видел, как далеки соплеменники от настоящего вооцерковления и как опасна эта отдаленность для Русской земли. То и дело вспыхивала междоусобная брань, лилась кровь, полыхала лютая ненависть. Лакомым куском становилась эта неспокойная и раздробленная земля для чужестранных врагов. Уже в который раз на Киев нападали половцы и печенеги, делали вылазки поляки.
Но в то же время неведомым образом восстанавливались после этих набегов храмы, и прирастало число прихожан. Что-то необычное происходило на Русской земле, и это трудно было понять человеческим разумом.
Со временем у Феодосия появился дар провидения, но он хранил его в секрете от людей. Преподобному было дано знать, что те картины, которые ему являются в молитвах, отражают грядущую жизнь. Людей нельзя посвящать в их будущее, потому что это лишает их свободы выбора. Творец дал человеку свободу выбора потому, что сделал его богоподобным. Он сделал его также творцом, творец же призван создавать свое будущее, а не ждать его. Лишь немногим праведникам Творец открывает грядущие дни, чтобы они подсказывали людям нужную дорогу.
Дар провидения появился у Феодосия в тот момент, когда он узнал срок своей кончины. Преподобный увидел во сне архангела Гавриила, тихим голосом назвавшего последний день его жизни, до которого оставалось всего полгода.
С тех пор Феодосий стал выходить по ночам из пещерки и смотреть на звездное небо. Он садился на трухлявый чурбачок, на котором сидели еще Илларион и Антоний, и наблюдал, как в недостижимой черной высоте медленно поворачивалась Вселенная, бесконечно холодная и бесконечно родная. Преподобный знал, что там, в тех мирах, существуют души ушедших людей, и совсем скоро он присоединится к ним. Присоединится к ним – и будет смотреть, как на Земле продолжается жизнь человеческого рода, жестокого и любвеобильного, воинственного и миролюбивого, беспощадного и жертвенного.