Шрифт:
Время от времени я приоткрывал вентиль, позволяя ему высказаться. Он делал это, словно бился в конвульсиях, в форме маленьких пессимистических стихотворений, в которых мечтал перенестись из мира мрачных внутренних переживаний в мир светлый, с хорошими людьми, свободный, не ведающий «отчуждения». Он выражал тем самым то главное чувство, охватившее меня и близких мне по духу молодых людей в начале семидесятых годов.
Надежды на «прорыв» были очень велики. Но наступили годы разногласий и вражды. Было ясно, что начавшаяся с бурного «прорыва» культурная революция ставшего уже знаменитым шестьдесят восьмого года застопорилась. Каждый из участников, а в какой-то степени мы все были ими, реагировал на это по-своему. Некоторые стали радикалами в своих риторических требованиях (на словах, во всяком случае!), горя желанием помочь подняться с колен заметно «застоявшейся революции». Некоторые — эти были самыми ярыми ее сторонниками — радикализировались настолько, что пошли на сближение с террористической организацией RAF — фракция «Красная Армия» — или завязли идейно и духовно в маоистских цитатниках и революционных лозунгах Фиделя Кастро. Другие же, более мягкие, душевно тонкие, искавшие в революционной неразберихе прежде всего защиту и свободу от сексуальных и прочих притеснений, ударились в искушающие душу поиски «самого себя», провозглашенные сектантами вроде Райнеша Бхагвана из индийской деревни Поона или дервишами из движения «харикришна».
Такие, как я, кто всей душой разделял надежды, которые сулили события тех дней, но кто придерживался во всем исключительно только своего пути, испытывали, как и многие другие, трудности прежде всего на рабочем месте, почувствовав вдруг (или опять) на своей шкуре живучесть властных структур и иерархию отношений. Слишком поспешно поверили мы лозунгам о свободном от эксплуатации обществе или «введении» такого в нашем маленьком узком мирке.
Для начала семидесятых годов был характерен большой набор жизненных ситуаций — надежда на прорыв; реставрация старого и стремление убежать от него; попытка, закусив удила, удержать провозглашенные лозунги; становящаяся все безудержнее болтовня политиков; более четкое понимание общественных противоречий и своей зависимости от них; отчуждение, вызванное чрезмерным погружением в работу (одна из излюбленных тем того времени). Я варился в этом кипящем котле позиций и мнений, хотя у меня были еще и собственные проблемы.
Я привез в страну чужую жену-иностранку и ее ребенка, питая надежды — рожденные идеями времени — создать новый, построенный на равных началах, не искаженный немецкими традициями гармоничный дом, маленькую семью, которая благодаря слиянию двух культур обещала стать живым учебным пособием на всю жизнь. Я мечтал об этой романтике столкновений двух разных характеров мышления, быта, манеры поведения в сочетании с интимностью отношений. Я был к этому готов, я все еще хотел стать другим. Это был, вероятно, мой последний романтический «прорыв», на который я пошел в «духе» времени, веря, что все возможно.
Между Дорой В. и мною существовало взаимное согласие пойти на этот «риск». Мы оба были охвачены ажиотажем времени и его всеобещающими перспективами. Но, как вскоре выяснилось, мы переоценили свои возможности стать открытыми друг для друга. И не учли внешних обстоятельств, оказывавших на нас воздействие в те семидесятые годы и в той стране, где мы жили. Мы не придали также значения каким-то ситуациям в нашей совместной жизни и своим личным особенностям, очень скоро угрожающе проявившимся в нас обоих.
Дора с каждым днем чувствовала себя все хуже и хуже, оставаясь только в роли матери. Она скучала в нашей квартире, расположенной далеко от центра, возле Восточного парка. Мои частые деловые поездки за границу были для нее сплошным наказанием. Я брал ее и маленькую Веронику с собой, когда мог это сделать. Но, несмотря на это, она грустнела все больше и больше. Блеск ее черных глаз померк. Она начала испытывать дискомфорт от себя, меня и той страны, куда ее забросило.
Она искала друзей, с кем можно было бы поговорить, пока не нашла их в эмигрантских кругах и среди тех, кто был с ними солидарен. В мгновение ока наша квартира наполнилась экзотического вида людьми и непривычно звучащими голосами, что поначалу забавляло меня и казалось интересным, но со временем стало утомлять, тем более что мои знания испанского — а почти все они были из испаноязычных стран — находились еще в самой зачаточной стадии, а постоянный хаос, суета сборищ и присутствие стольких посторонних людей не оставляли мне ни времени, ни места для отдыха после напряженного рабочего дня.
Вскоре среди этих людей, каждый из которых покинул свою родину при трудных обстоятельствах и прозябал теперь на задворках чужого общества, я сам себя почувствовал «экзотом».
Немец, к тому же имеющий хорошую работу, зарабатывающий приличные деньги, единственный из всех с «настоящим» паспортом, «Negras Pedro!», собственно, не совсем настоящий немец, потому что настоящие немцы — это те, вне стен нашей квартиры, не принадлежащие к кругу наших знакомых, ненавидящие иностранцев, — словом, расисты! А меня они любовно называли «Alem?n degenerado!» («Немец-выродок!»). Но, разумеется, на такой почве никакой дружбы с этими исключительно добропорядочными иностранными «товарищами» возникнуть не могло. Они были единой ingroup, к которой я не принадлежал. Постепенно я становился чужим в собственном доме.
Я не был эмигрантом и не был той «священной коровой» — несчастным выходцем из эксплуатируемого «третьего мира», за счет которого, в чем они были уверены, мы все здесь жили в своем «первом мире», как они нас называли. Но она, Дора, по сути, тоже не была из тех. У нее просто была их pinta — внешняя окраска этих людей. Тем не менее она начала полностью отождествлять себя с эмигрантами и все больше эмоционально отдаляться от своего, другого по типажу, партнера по жизни.
А потом мы получили из франкфуртского Ведомства по делам иностранцев судебное предписание о высылке Доры и ее малышки, въехавших в Германию в 1969 году в качестве туристов. Собственно, пришло самое время прервать наш «межкультурный эксперимент», поскольку усиливающийся разлад, как это принято говорить про непрочный брак, явно был налицо. Все больше нарастал гнев Доры против этой страны, которая, казалось, пугала ее. И она уже не стеснялась все чаще идентифицировать меня с «этой» страной и ее жесткими жизненными устоями и формами общения и делать меня ответственным за все реальные и вымышленные бесчеловечные поступки. Опять я в который уже раз вступал в конфликт со своим непростым отечеством!
Я пребывал в растерянности и был беспомощен. Ее нападки начинались внезапно и каждый раз с неожиданной стороны. Я видел, что она страдает от той обстановки, куда я ее привез. Я не знал, как ей помочь, но сдаваться тем не менее не хотел. Я чувствовал себя ответственным за все, что здесь происходило, и маленькую девочку я тоже уже полюбил; кроме того, на свет должен был появиться еще один житель Земли, что и произошло в августе 1970 года — родилась Анаи.
Мы решили пожениться, чтобы отвести угрозу выдворения Доры из страны. Что, впрочем, было не так-то просто. В Аргентине не существовало разводов, и потому Дора считалась замужней женщиной по первому браку, законность которого признавалась и в Германии. В поисках выхода я написал отчаянное письмо тогдашнему обер-бургомистру Франкфурта господину Вилли Брундерту, и тот неофициально дал мне совет найти другую страну, где нас могли бы обвенчать. Здесь, в Германии, никто не будет докапываться, каким образом произошло бракосочетание, и нас признают мужем и женой.