Шрифт:
Глава шестая
Выпал первый снег. Вернее, не выпал — мельчайшее снежное крошево таяло, едва коснувшись земли, — но все же он пошел, первый снег, и сумерки сделались фиолетовыми, а снег тек, тек и таял, и свет в окнах домов выглядел особенно притягательно. Возможно, для одного меня.
Я шел по городу, и мириады снежинок роились вокруг беззвучнее дыма, прекраснее сна. Сумерки обступали меня, когда, остановившись возле музея изобразительного искусства, я решил поужинать в кафе «Лето», сторожем которого я был в юношеские приснопамятные времена. До Центрального парка было рукой подать. Заказав две яичницы с ветчиной, я облокотился о высокий столик возле запотевшего окна, послушал ленивую перебранку посудомоек, выбрал корочкой желток, растекшийся по сковородке, и окончательно убедился, что время обходит кафе десятой дорогой. И вдруг увидел знакомое лицо — уборщицу Тамару Ефимовну. Она не узнала меня, и я припомнил, что еще пять лет назад советовал ей есть морскую капусту от склероза, после того, как она дважды ушла с работы в моем пальто. А может, время изменило меня до неузнаваемости? Потом я представил, сколько дней таял в ее мозгу мой зыбкий, расплывчатый отпечаток, покуда клеточка мозга, отведенная мне, освободилась, подобно гостиничному номеру — и на одно мгновение мне сделалось жутко, как если бы я познал сокровенную причину, предопределяющую природу вещей.
А вещи между тем вершились самопроизвольно, и сокровенная причина, предопределявшая их ход, являла неразрешимую загадку.
После Майстренко на станции побывали Витя Шилов и Гена Алябьев. Разложив на столе блестящие отверточки, ножницы и кусачки вперемешку с масленками и тряпочками, они вывернули расходомерам потроха — шестерни и втулки — и навели на них глянец, пользуясь инструментами так же ловко, как манекенщицы своими наборами. Гена Алябьев, начальник прибористов, объявил, что расходомеры работали нормально, из чего следует, что станция подает мало воды. Шестерни и втулки щелкали, жужжали и поблескивали и выглядели очень убедительно.
Остановку станции отложили раз, потом еще раз. Зато плановый отдел сработал четко, как курок, что ж, я сам нажал собачку. Стоило мне заикнуться о том, что приборы исправны, я услышал в ответ: «Замечательно! Скажите машинисткам, чтобы продолжали вести журналы подачи». Иными словами, с той минуты в опрятной комнате планового отдела женщина с величественной сединой проставляла столько воды станции № 6, сколько насчитывали шестерни и втулки и отмечал бегунок — ровно столько, и ни кубометром больше. А шестерни и втулки — щелк-по щелк! — насчитывали меньше половины дебита. И бегунок отмечал это, как и положено бегунку. И машинисты заносили в журналы подачи. Как и положено машинистам. Я подождал для верности два дня и написал докладную Пахомову; последние слова в ней гласили, что в создавшейся ситуации я считаю невыполнимым предложенный станции план.
Я написал очередную записку, сложил ее вдвое и вручил дворнику дяде Грише, отправлявшемуся в трест за реактивами. Дядя Гриша пожевал губами, обратил слезящиеся стариковские глаза в метафизическую даль и тронулся в путь. Спустя два часа во дворе раздался визг тормозов, после чего Олег Дмитриевич выгрузился из желтого «Москвича». Снова мы стояли у скважины № 94 и смотрели, как вода течет в камыши, и перед скважиной № 93, вернее, перед тридцатиметровой лужей, над которой поднимался легкий пар, будто воду в ней кипятили. И я почтительно смотрел, как Пахомов ковырял носком ботинка песок возле отверстия, из которого пополам со ржавчиной вытекала вода.
Но сложенная вдвое бумажка сработала. Станцию остановили той же ночью. Приехал Майстренко, угостил меня сигаретой, и ночь напролет мы стояли возле сварщиков, выпускавших при свете переносных ламп пригоршни искр в темноту, и у экскаватора, с лязганьем выбиравшего жидкую грязь вокруг скважины № 93. Когда забрезжил рассвет, я увидел испачканные копотью, мучнисто белевшие в темноте счастливые лица. Мы пришли в машинный зал, запустили насосы. Слесаря и сварщики забрались в машину, Майстренко сунул мне на прощанье парочку сигарет. После чего я отбыл домой, чтобы выспаться, накрыв голову одеялом. Миновала неделя, прежде чем мы убедились, что общая подача станции возросла всего на семьдесят кубометров.
И тогда я вновь очутился в кабинете, в окна которого сочился по-зимнему тусклый свет, и тучный, большеголовый, коренастый человек с коротким ежиком и тяжелым лицом спросил меня под размеренное постукивание карандаша:
— Где вода?
И я не знал ответа.
Но этот вопрос был вопросом технологии, а технология — моим прямым делом, делом, за которое мне, кроме всего прочего, платили по пятым и двадцатым числам.
В плановом отделе женщина медленно повернула в мою сторону величественную седовласую голову и сказала:
— Станция выполнила план на семьдесят девять процентов. Перерасход электроэнергии — девять и четыре десятых процента. Где ваша вода?
И я не знал ответа.
Прошло пять дней, и вновь напряженная тишина сгущалась вокруг меня, а я стоял в дверях кабинета Пахомова, чувствуя, как ворс шарфа щекочет мне шею и испарина выступает на лбу. Но в этот раз тяжелый оценивающий взгляд предназначался нам обоим: мне и Гене Алябьеву И голос, негромкий, начисто лишенный интонаций, спрашивал:
— Может, расходомеры не в порядке? Может, ты сам не знаешь, как их исправить? Лучше скажи сейчас. Лучше скажи.
И Гена отвечал:
— Расходомеры в исправности. Пусть ищет воду.
И задумчивый, тяжелый взгляд упирался мне в середину груди, а голос без интонаций, без громкости спрашивал:
— Что у тебя с водой? Куда она девается?
И я отвечал:
— Будь воды столько, сколько насчитывают приборы, к вам бы уже половина города сбежалась. Раз жалоб нет, вода подается нормально.
— Это не ответ инженера, — сказал тогда Пахомов.
И я ответил: — Погодите, я дам вам ответ инженера. Сперва я сам все проверю.