Шрифт:
Отказ от прошлого, долженствование забыть, чтобы легче было выжить, знаменуется последними строчками:
Леди Годива, прощай… Я не помню, Годива…В последний раз образ петербургской ночи появится в июне 1935 года, в воронежской ссылке:
…День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса, Ехала конная, пешая, шла черноверхая масса: Расширеньем аорты могущества в белых ночах — нет, в ножах — Глаз превращался в хвойное мясо. («День стоял о пяти головах…»)«Белые ночи» — петербургские, полные смертного ужаса проступают в памяти поэта, наблюдающего за «ростом на дрожжах» советского военного «племени», «хвойного мяса» в военной форме, «грамотеющего в шинелях с наганами».
Петербургская ночь — ночь-смерть настолько явственна, что, отказываясь от слова «ночь», поэт заменяет его на «нож».
Так, символикой смерти замыкается тема петербургской ночи у Мандельштама.
Уйти в ночь
Вот настроение 1931 года, высказанное в дневнике Максимилиана Волошина: «Вчера за работой вспомнил уговоры Маруси: „Давай повесимся“ и невольно почувствовал всю правоту этого стремления. Претит только обстановка — декорум самоубийства. Смерть, исчезновение — не страшны. Но как это будет принято оставшимися и друзьями — эта мысль очень неприятна. Неприятны и прецеденты (Маяковский, Есенин). Лучше „расстреляться“ по примеру Гумилева. Это так просто: написать несколько стихотворений о текущем. О России по существу. И довольно. Они быстро распространятся в рукописях. Все-таки это лучше, чем банальное „последнее письмо“ с обращением к правительству и друзьям. И писать обо мне при этих условиях не будут. Разве через 25 лет? И дает возможность высказаться в первый и последний раз. А может… имея в запасе такой исход, я найду достаточно убедительные доводы, чтобы меня отпустили в Париж. Только чтобы из этого не делать „шантаж“.
Пока ничего и никому об этом не говорить. Но стихи начать писать» [74] .
Желание ухода от «текущего» — в смерть ли, в «Париж» ли — лишь бы прекратить существование «здесь и сейчас» овладевало в то время многими.
В семье Мандельштама, как и в семье Волошина, инициатором ухода была жена (интересно попутно отметить, что обе они надолго пережили своих мужей): «Я нередко — в разные невыносимые периоды нашей жизни — предлагала О. М. вместе покончить с собой. У О. М. мои слова всегда вызывали резкий отпор. Основной его довод: “Откуда ты знаешь, что будет потом… Жизнь — это дар, от которого никто не смеет отказываться”.
74
Волошин М. История моей души. М.: Аграф, 2000. С. 267–268.
<…> По дороге в Чердынь он боялся расстрела. И тут я ему сказала: “Ну и хорошо, что расстреляют — избавят от самоубийства”. А он, уже больной, в бреду, одержимый одной властной идеей, вдруг рассмеялся: “А ты опять за свое”» (Надежда Мандельштам. «Вторая книга»).
Нет, Мандельштам со смертью не заигрывал. Он любил жизнь и хотел жить. Предчувствия, ощущение надвигающейся беды, страх, ужас, отвращение — все это были составляющие воздуха, которым приходилось дышать поэту в последние годы жизни. И все-таки:
Колют ресницы. В груди прикипела слеза. Чую без страха, что будет и будет гроза. Кто-то чудной меня что-то торопит забыть. Душно, и все-таки до смерти хочется жить. («Колют ресницы. В груди прикипела слеза…», март 1931)Нельзя было не думать об уходе, о каком-то спасении. Куда уехать, где укрыться, кто поможет?
Он будет мечтать о покровителях, составлять прошения и жалобы, но Мандельштам-поэт сам назовет и место спасения, и имя спасительницы:
…Мне на плечи кидается век-волкодав. Но не волк я по крови своей, Запихай меня лучше, как шапку, в рукав Жаркой шубы сибирских степей, — Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, Ни кровавых костей в колесе, Чтоб сияли всю ночь голубые песцы Мне в своей первобытной красе. Уведи меня в ночь, где течет Енисей, И сосна до звезды достает… («За гремучую доблесть грядущих веков…», март 1931)Подспудные ощущения от этого фрагмента: «запихай меня лучше, как шапку…» — подавленность воли, не владение ситуацией, ощущение себя объектом чьего-то действия («запихай меня»), сравнение с неодушевленным предметом, второстепенным по значимости предметом одежды, как принятие собственной второстепенности;
«жаркой шубы сибирских степей…» — надежда спрятаться, быть окруженным со всех сторон, как «шапка в рукаве» спасительным, дружественным пространством;
«чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, // Ни кровавых костей в колесе…» — причина стремления скрыться: все реалии существования — от мелкой подлости, предательства, низости, грязи до картины массовых убийств, повсеместно присутствующей смерти.
Есть свидетельства, что в годы массовых репрессий на Лубянке по ночам работала камнедробилка, перемалывающая горы тел.
Поэту удалось сказать об этом пятью словами.
Что в основе этих слов — знание фактов или внутреннее видение?
Важнее всего то, что это было названо, обозначено.
Свидетельство оставлено:
«чтоб сияли всю ночь голубые песцы // Мне в своей первобытной красе» — нереальная картина чистоты и красоты где-то существующего мира, связанная с образом непрерывно длящейся ночи; ночь — тьма, которая может укрыть, ночь — вместилище сияния, ночь — первобытная субстанция, хаос, из которой должен родиться другой космос, взамен погибшего в катаклизме;