Шрифт:
Мы так и не встретились. Через шесть лет Георгия Несторовича не стало.
Это случилось в Академической больнице, куда его положили из-за сердечного приступа, в ночь на 14 января 1969 года.
Из разговоров со знавшими его людьми я поняла, что Георгий Несторович не мог примириться со своей старостью. Это был человек блестящего ума, сложного, даже трудного характера и неистового темперамента. Он всегда «кипел» и в своем деле, которому отдавал жизнь, бесконечно любя своих грудных пациентов, и в часы отдыха, лазая по горам, бегая на лыжах, катаясь на коньках. А дома он занимался ручным трудом: плел корзины, стругал и вытачивал что-то на станке, постоянно куда-то спешил. Он быстро читал, быстро писал, быстро двигался. Он не переносил бездействия, и когда пришла старость, силы начали покидать его и врачи запретили заниматься физическим трудом, он почувствовал себя лишним, никому не нужным. Несчастливая старость привела его к решению уйти из жизни, добровольно покончить с собой.
Но по законам природы самый естественный конец человеческой жизни — это смерть от старости. И, конечно, счастливая старость у людей, окруженных детьми и внуками, сознающими свой долг — терпеливо и спокойно помочь старому человеку дожить свой век.
Но к Георгию Несторовичу никак нельзя было подойти с обычными жизненными мерками. Это был гениальный ученый, с оригинальным мышлением человек, не примирявшийся с обыденностью. Вот поэтому он и ушел из жизни, не приняв законов природы.
Говорят, что его ровесники-коллеги бесконечно удивлялись и даже восхищались его мужеством и твердой решимостью расстаться с жизнью. Я не разделяю их отношения к этому великому несчастью, потому что для каждого возраста есть свои радости и печали. Часто молодые совсем не понимают старых, и мне хочется вспомнить мою поездку с мамой в Сибирь, на открытие памятника ее отцу и моему деду — художнику Сурикову.
Мы жили в Красноярске в гостинице, и каждое утро, в шесть часов, мама просыпалась и начинала ходить по комнате, что-то ища, перебирая свои вещи, что-то записывая. Она будила меня, шаркая туфлями, а мне, тогда еще молодой, безумно хотелось спать. Я, с досадой приоткрыв сонный глаз, следила, как мама в ночной рубашке, стоя у окна, с восхищением смотрела на поднимающееся в розоватом тумане сибирское солнце, видимо охваченная воспоминаниями своего красноярского детства.
А вечером, когда мне очень хотелось сбегать в городской театр, где шли гастроли цыганского ансамбля из театра «Ромэн», мама удивлялась:
— Цыгане?.. И ты пойдешь слушать цыганский хор? Ты что, в Москве не могла пойти? — Ей было совсем непонятно, что в Красноярске гораздо интереснее то, на что я вряд ли пошла бы в Москве.
А на рассвете мама снова поднималась, и только теперь я понимаю, что этими утренними часами бодрствования она продлевала свой век.
Есть в старости радости! Есть! Какое счастье вдруг услышать где-то рядом шлепанье босых пяток пятилетнего мальчишки-внучка или обнаружить в горшке с бегониями крепкий темно-зеленый росток с твердым первым листиком проросшей косточки грейпфрута, случайно воткнутой в землю.
Все это радости, не замечаемые в молодости и открытые заново в конце жизненного пути. А вечная красота в живой природе? Или в подлинном, в прекрасном искусстве?..
Я снова возвращаюсь к моим «Незабудкам в корзине». Вот они, красуются на деревянной рубленой стене моего дома. Им уже семьдесят пять лет, но они свежи и словно сохраняют свой неприхотливый травянистый аромат. Они не производят впечатления устаревшей живописи. Нет! Они полны тревожного поиска, поэзии и даже романтики, и потому они обладают волшебной силой возвращать мне, несмотря на мой преклонный возраст, молодое восприятие красоты и радости.
Круассаны и черный хлеб
Авиньон — древний город на юге Франции. Над Авиньоном — густая синь небес, отраженная Роной. Кстати, на французском языке Рона — мужского рода, широкий, могучий Рон, как наш Енисей, Амур или Дон. Когда-то досужий русский переводчик наделил его именем женского рода…
В Авиньон я попала, работая над переводом провансальского поэта Мистраля — его знаменитой поэмы «Мирей».
Если Прованс можно назвать страной мистической, то наибольшая доля его преданий и сказов ложится на авиньонский папский дворец, поразивший меня своей нелепостью и даже уродством архитектурных решений из-за множества перестроек, достроек, нагромождений и все же веками сохраняющий неповторимую грандиозность и величие.
В XIV веке французский король Филипп Красивый захватил римский Ватикан и перевел папский престол в Авиньон. Папами стали французы, и миссия католических наместников бога на земле ограничивалась личными интересами Франции. Только через 70 лет Италия, в период Столетней войны, перевела папский престол обратно в Ватикан. Авиньонский дворец заглох, опустел, а ныне стал музеем, в залах которого постоянно открываются выставки.
Во время моего пребывания там была открыта выставка художника Пикассо. И какое же странное впечатление производили очень смелые работы знаменитого мастера на вековых стенах дворца, молча принимавших толпы посетителей. Я смотрела, как величественно и равнодушно пропускали высоченные сводчатые окна пучки яркого провансальского солнца, а двери — потоки иностранцев с фотоаппаратами и путеводителями с разноязычным рокотом, в национальных одеждах…
И все это продолжается много, много лет подряд. Посетители осматривают дворец изнутри и снаружи, и, видимо, редко кому придет в голову, что этой самой дорожкой обходил дворец пять веков тому назад бессмертный итальянский поэт Петрарка, автор сонетов в честь одной из авиньонских красавиц — маркизы Лауры де Сад (один из ее потомков был пресловутым родоначальником садизма).
А сейчас Авиньон живет себе и живет, процветая за счет исторических ценностей. И в узеньких старинных улочках, наряду с модными универсальными магазинами, бойко торгуют мелкие лавочки с кучами сувениров — копиями папского дворца, фигурками «Мирей», корзинками местного плетения, открытками и прочими мелочами, прельщающими приезжих туристов…