Шрифт:
В этой деревне издревле селились беглые крестьяне и беглые бояре, нередко отмеченные клеймом, а то и без языка, вырванного рукой палача. Ревниво оберегая свою независимость, они не желали иметь ничего общего с миром, который отваживался граничить с лесной страной. Единственное исключение они делали для Трифона, приходившего каждую осень за русалками и единорогами, отловленными за лето охотниками и укрощенными при помощи сладкой водки и плетки-семихвостки с вплетенными в кожаные косицы кусками свинца. Когда один Трифон умирал, на смену ему являлся другой Трифон — неизменно ражий мужичина с рыжей окладистой бородой и обязательно без языка, дабы не мог приносить вести из иного мира. В условленный день его встречали за много верст от деревни и, завязав глаза, вели — всякий раз новым путем — через бездонные трясины и непролазные чащобы.
В обмен на русалок и единорогов Трифон привозил порох и кремни для ружей.
Целый месяц немой купец жил в Царской избе, где в его честь ежедневно устраивались пиршества с водкой и вымоченной в пиве свининой. В эти дни детям и женщинам запрещалось даже приближаться к гостевому дому, куда на ночь из огороженного загона одну за другой носили пьяненьких русалок.
Наутро женщины с нескрываемым отвращением стирали постельное белье из Царской избы.
Но бить русалок им разрешалось лишь однажды, в тот день, когда охотники приносили в деревню зеленокожих пышнотелых баб, до пупка обтянутых тусклой чешуей. Беспомощные перед неукротимой и холодной яростью женщин, вооруженных тяжелыми дубинами и ржавыми цепями, русалки тревожно перекликались, широко открывая красивые рты и с шипением высовывая раздвоенные языки. Мужики быстро волокли пленниц к загону, женщины обрушивали на них дубье, собаки рвались с привязей, надсаживаясь в лае до хрипа, свиньи истерично визжали и по-медвежьи взревывали…
За день до отъезда Трифона мальчиков посвящали в охотники: достигший совершеннолетия юноша должен был нагим сойтись в единоборстве с русалкой-девственницей. На следующее утро отборных русалок и традиционный подарок — огромную корчагу лесного меда — грузили на телегу. Трифона сажали на облучок передней повозки, запряженной укрощенными единорогами, и поезд трогался.
Уже через месяц прорубленная для него узкая просека зарастала черной ольхой и гигантскими кислыми лопухами на красных стеблях, в тени которых мог укрыться кабаний выводок.
Некоторые русалки после «Трифонова месяца» беременели — таких разбирали по избам. Если младенец рождался без хвоста и чешуи, его оставляли в деревне; в противном случае новорожденного вместе с матерью бросали свиньям.
Цареву повезло: сын Трифоновой русалки остался жив. Но на всю жизнь запомнились ему расширенные от ужаса глаза чешуйчатых женщин, прижимающих к животу красные сморщенные комочки и пытающихся ударами хвоста отогнать огромных бурых свиней, все теснее сжимающих кольцо вокруг пахнущих тиной и кровью жертв…
Едва дети начинали ходить, их отдавали на попечение священнику.
Как и все остальные, священник не имел имени. Как и все остальные, попал он сюда не по своей воле — молодым человеком с воспаленным клеймом на щеке и песнью Евангелия в сердце и на устах. Он ужаснулся, узнав, что в этой деревне не смеются даже дети, и в первой же проповеди вознес хвалу благосмеющемуся Господу. Через год он понял, что этим людям не нужны проповеди. Еще через год он понял, что этим людям не нужен и Бог, а единственным доказательством бытия Божия в их глазах была левая нога дьявола, убитого при нападении на деревню в 1314 году; покрытый жесткой собачьей шерстью, с грубо обкусанными синими ногтями на сросшихся пальцах, сушеный член висел рядом с алтарем, между непроглядно черной византийской иконой и ярлыком хана Батыя.
Он попытался убедить людей хотя бы сложить печные трубы, чтобы дети и женщины не слепли в чаду, царившем в избах, которые топились по-черному. Но и это ему не удалось. Наконец он понял, что только безропотным исполнением обязанностей няньки он хоть как-то сможет оправдать свое существование за счет этой угрюмой общины, — и смирился. Отныне его видели постоянно окруженным детьми, в бабьем переднике и с закинутым за спину крестом (чтоб не мешал месить тесто). Он учил детей слову Божию, но они предпочитали читать следы зверей и птиц на земле, а писать — струей мочи на песке. Он старел и все чаще впадал в отчаяние, чувствуя, как душа его обрастает бурым свиным волосом.
И только сын русалки, много позже получивший прозвище Царев, вселял какую-то надежду и примирял с миром. Говорят, во время церковной службы он из чрева матери подпевал священнику. Он родился с родинкой в виде креста на груди, и одна из лесных колдуний предрекла, что чрез него погибнет Царство. При крещении младенца на священнике вспыхнула риза.
Он быстро рос и был вечно голоден, а потому тащил в рот все подряд: кислые лесные яблоки, птиц в перьях и земляных червей. Женщины обходили его стороной, ибо при одном взгляде на этого мальчика у них начинали дрожать ноги и груди набухали дурной кровью. Мужчины предпочитали не связываться с сопляком, который ударом кулака вышибал из быка-трехлетка внутренности, с треском вылетавшие через заднепроходное отверстие. Сверстники зазывали его на песчаные отмели, куда по ночам собирались похотливые русалки, — он уклонялся.
Главной и до поры единственной его страстью стали книги, случайно обнаруженные в доме священника. Еще не разумея грамоте, он впадал в экстатическое состояние только от запаха книжной плесени. На всю жизнь запомнил он теплую шероховатость кожи, литую прохладу застежек, угловатую флору и фауну инициалов. Выучившись читать, он бестрепетно вникал в метафизические комментарии Ямвлиха к «Введению в арифметику» Никомаха из Герасы, вместе с Иоанном Филопоном решал задачи о квадратуре круга и удвоении куба, упивался «Введением в астрологию» Павла Александрийского, проводил бессонные ночи над трудами Зосимы из Панопля и «Отразительным писанием» Евфросина…