Шрифт:
Однажды, путешествуя по селу, Мамка забрел на кухню. Возле двух походных котлов лежала горка кряжистых поленьев. В толстой, забитой в землю колоде торчал топор.
— Можно дров порубать? — спросил Никифор.
— Рубай на здоровье, — ответил повар.
Мамка снял черкеску, поплевал на ладони и принялся за работу. Потом он чуть ли не на четвереньках шел в свою палату, но к вечеру боль прошла, и на другой день Никифор опять подался на кухню рубить дрова.
— Вот доброволец, — удивлялся повар, — давай хоть борща тебе миску насыплю — за труды.
— Не треба борща, — отвечал Мамка, — дрова мне вроде лекарства прописаны.
На кухню зашел врач, лечивший Никифора. Он увидел своего больного за работой и всплеснул руками. На его круглом безбровом лице появилось выражение ужаса.
— Это кто же вам разрешил? — опросил он.
— Да я сам, — ответил Никифор, — для спины очень хорошо.
Мамку изгнали с кухни, и повару попало за то, что он разрешает больным работать в своем хозяйстве.
Тогда Никифор пристроился в приемное отделение — помогал принимать раненых и грузить их на машины при отправке в госпиталь. Здесь он оказался незаменимым человеком: никто из санитаров не умел так мягко и нежно вынести раненого, так ловко уложить его и так ласково поговорить с ним, как это делал Никифор. В этом тяжелом, с большими огрубевшими руками мужчине было столько добродушия и доброжелательности, мягкости и душевного тепла, что раненые, прошедшие через его руки, говорили:
— Ты и впрямь как мамка, фамилия-то тебе уж очень подходит.
Врач-эвакуатор покровительствовал Никифору, негласно принял его в свой штат и даже говорил с начальником медсанбата о том, чтобы совсем оставить Мамку при эвакоотделении — другого такого не сыщешь. И тот согласился с доводами эвакуатора. Неизвестно, какими путями, но слух об этом разговоре дошел до отделения выздоравливающих и вызвал различные толки.
— Конечно, — заметил Юрченко, — жизнь тут легкая, не то что на передовой, а только для здорового казака это не дело. Как кому, а я бы от одного больничного духа занемог.
А Морозов Алешка, молодой чернобровый парень с восковым лицом и лисьей улыбкой, позавидовал Никифору.
— Повезло тебе, — скаля чистые зубы, сказал Алешка, — будешь тут жить, как у Христа за пазухой.
И оттого, что позавидовал ему Алешка Морозов, ловчила и лодырь, Мамке стало не по себе. Ночью он долго не мог уснуть, ворочался на своем топчане, слушал, как за окном нудно всхлипывает дождь, как шумит в соломенной крыше налетающий порывами ветер. «Залежался я тут, — думал Никифор, — уже осень на дворе, а я все в медсанбате торчу».
Он встал, подошел к окну, просунул голову под шершавое одеяло, повешенное для светомаскировки, и прижался лбом к холодному стеклу. Мрак за окном был густой и непроницаемый, по стеклу с той стороны сбегали дождевые струйки. Никифор подумал о товарищах, которые сейчас сидят в окопах, держат оборону, и ему стало совестно, стыдно перед ними. Он честно признался себе, что в медсанбате ему нравится, он бы тут не прочь остаться. И тотчас осудил себя за эту слабость. Правду сказал Юрченко — здоровому казаку тут нечего делать.
Утром Мамка отправился к врачу — просить, чтобы его выписали в часть.
— Не могу, — оказал врач, — рано еще.
Тогда Никифор пошел к начальнику медсанбата.
Начальник, моложавый, стройный грузин с насмешливыми глазами, выслушал Никифора и сказал:
— Зачем торопишься, врачу лучше знать, выздоровел ты или нет.
— Выздоровел я, — упрямо повторил Мамка, — пора мне в сотню, товарищ майор.
— А как же это за тебя эвакуатор просил, чтобы при медсанбате оставить? Решили оставить.
Мамка вздохнул, отвернулся и медленно ответил:
— Нету моего согласия на это, отправьте меня в сотню. — И вдруг, повернувшись к начальнику, горячо сказал: — Здоров же я, товарищ майор. — Быстро оглянулся вокруг, словно ища доказательств своего здоровья. Справа, у стены, стоял массивный стол — толстая мраморная плита на гнутых металлических ножках. Этот стол пользовался особой любовью хирургов: на нем прочно стояли пузырьки, ванночки, склянки во время любой бомбежки или обстрела. Никифор, увидев этот стол, бросился к нему, оторвал от пола и, крякнув, поднял над головой. — Вот, смотрите!