Шрифт:
— Слова,— задумчиво говорил Левонтий,— в них тепло человеческого дыхания.
А камень? Камень неподатлив и холоден. Зато как он сверкает на солнце, какая в нем непознанная глубина!..
Что в этой глубине? В силах ли выявить ее Левонтий, в силах ли вдохнуть в нее жизнь? Чтобы стояла твоя церковь и десять, и сто, и двести лет, а после пришли к ней вгляделись и не прочли — почувствовали: жили люди, и не только ратали, ковали мечи и дрались на поле брани, было в них и другое — было удивление перед красотой, была вера в добро, потому что как же без добра? Разве какой злой и кровожадный изувер в силах изваять этакую неслыханную красоту?!
3
В полдень тучи рассеялись, выглянуло солнце, и снега вокруг засверкали, заискрились — будто и не было ночной метели, будто все это привиделось в смутном сне. Голубые прозрачные тени осин пересекли дорогу, тонконогие кони бежали быстро, снег похрустывал под полозьями, и Левонтий, приоткрыв меховую полсть, во все глаза глядел и радовался: ах ты, господи, а погода, погода-то какая!..
Едва взобрались на Поклонную гору, едва вспыхнул на крутом берегу Клязьмы золотой шлем Успенского собора, мужики закричали, заулюлюкали — и полетели сани под уклон, встречный ветер ожег раскрасневшиеся лица горячим морозцем.
Вот такой же, а то и покрепче был мороз, припомнил Левонтий, когда освящали собор, князь стоял с Микулицей, а в толпе бояр сверкнули и скрылись чужие неприяз ненные глаза. Левонтий видел их еще раз, на охоте,— у самой головы Андрея просвистела стрела и вонзилась в упругую мякоть молодой березы...
Тогда-то и запала тревога в сердце Левонтия, а укрепилась она в Ростове. Бывало, к князю камнесечец хаживал в полдень, за полдень,— ростовские же бояре его к себе не допустили. Держались с ним как с холопом, поселили в посаде, в гнилой избе, на прокорм положили самую малость — хоть на паперть иди побираться. Понимал Левонтий — оскорбляли не его, князя хотели унизить. И пуще всех старался Добрыня. С его двора и потекли слухи, будто прежнюю, дубовую, церковь спалили подосланные Андреем люди. И спалили неспроста, а с умыслом: не будет-де в Ростове собора, епископ сядет во Владимире, а сядет епископ во Владимире — конец боярской воле. Все заберет в свои руки князь, начнет озоровать — всем достанется по серьгам. Ежели-де не ковырнуть разом, то пустит Юрьево злое семя длинные корни; попробуй-ка после сладить!
Пока Левонтий жил в Ростове, всякого нагляделся. Часто наезжали сюда суздальские бояре, но чаще других бывали Кучковичи. Известное дело — Кучковичи в почете, место их самое близкое к князю: сестра замужем за Андреем. Уж кому бы, как не им, встать за него горой. Ан нет, и их оплел, опутал боярин Добрыня.
Подбирался он и к Левонтию. Раз как-то зазвал к себе в усадьбу, стал показывать иконы греческого письма, греческие книги в обтянутых кожей досках, вздыхал и ахал, вот-де завидует Левонтию, что довелось ему повидать и Царьград, и святую Софию,— все к тому, что, мол, от Царьграда и пошли святость и красота. «Да как же это?!» — удивился Левонтий. Аль глаза у боярина ослепли, что не видит он ничего вокруг, аль свое рядом,— оттого, мол, сразу не разглядишь, не разгадаешь?
— Свое-то бесовское,— сказал Добрыня,— свое-то огоньком,огоньком.
Ох, и хитер ты, боярин, подумал Левонтий и возражать на боярские запальчивые речи не стал.
А ночью вспоминал: к чему клонит боярин? И вдруг словно прозрел от яркого света: вся Андреева правота предстала перед ним как на ладони.Так вот оно что. Так вот он куда замахнулся — на самого византийского патриарха замахнулся Андрей. А призадуматься, так и верно: доколе нам, русским, пускать на свою землю жировать ромейских послухов?! Не оттого ли и бедствует русская земля, не оттого ли и стонет, разрываемая усобицами, что распинаем свое, кровное, а и пред чужим дерьмом готовы пасть на колени?!
...Блестит себе, поблескивает золотым шлемом Успенский собор. Вроде бы и не то что святая София — и ростом помене, и убранством победнее, а тревожит, подымает изнатра вольные мысли, зовет, кличет русского человека: погляди, мол, вокруг, распрямись на своей земле,— велик ты, еще как велик, и еще не такое сможешь, вся земля в ее бескрайних пределах ахнет от изумления...
Вздрогнул Левонтий, улыбнулся: не о том ли тоскуют Иворовы гусли?
Но не дано еще камнесечцу понять его грустные песни. Да и поймет ли он их когда? У Ивора своя дорога, у Левонтия — своя, где-то они сходятся вместе, а где?
На Клязьме курились дымки над прорубями, сверкал, поднимаясь в гору, укатанный санный путь.
Ну вот. Левонтий откинулся на шкуры, закрыл глаза. Наконец-то он дома.
Проснулся Левонтий от шума и лая собак. Он приоткрыл полог и увидел, что обоз уже переехал по льду через реку и теперь полз по одной из улочек ремесленного посада.
У Ирининых ворот чернела большая толпа. Оттуда и неслись разбудившие Левонтия крики; над толпой высилось несколько всадников, один из них замахал руками и стал спускаться к реке. Камнесечец узнал в нем Андреева любимца боярина Бориса Жидиславича.
— Посторонись! — зычно командовал боярин возчикам. Возы стали сворачивать на обочину.
Левонтий вышел из саней — поразмять затекшие ноги. Боярин узнал его, заулыбался живыми глазами.
— С приездом, Левонтий! Давно не встречались,— сказал он, сдерживая играющего коня.
— Здравствуй, боярин,— ответил Левонтий, снимая
треух и кланяясь.— Что это за шум у ворот случился, не скажешь ли?
— Отчего не сказать? Тпру ты! — прикрикнул боярин на коня.— Отъезжает из Владимира до Суждаля мать-княгинюшка со чадами, а с ними грек Леон.