Шрифт:
Дверь в Переднюю палату была приотворена. Желтый свет свечей косо освещал пол, выложенный дубовыми шашками тоже послевоенной работы, а делали это тверские мужики: Тверь – царев город… Сейчас в Передней сидел доктор-иноземец и рассматривал что-то в склянке. Рядом стоял дьяк Аптекарского приказа и двое рынд в обычных стрелецких кафтанах. Морозов прошел до середины Передней, оглянулся и увидел на лавке у самой двери стряпчего Коровина. Тот сидел поникший, пожелтевший, скрестив ноги и зажав руки между коленями. Когда Морозов остановился, аптекарский боярин лишь хмуро взглянул на него и отвернулся.
В следующей палате, где днем царь разговаривал с приближенными, сейчас сидел утомленный патриарх. Он свесил голову и по-мужицки оперся ладонями о широко расставленные колени. Перед ним по ковру расхаживал Трубецкой, гордясь, что прибыл во дворец раньше Морозова.
– Какое еще лихо? – спросил его Морозов.
– Погоди, и тебе ведомо учинится [165] ! – заносчиво ответил Трубецкой. Он уже знал от патриарха все.
– Почто годить?
Морозов с ненавистью посмотрел на довольную физиономию Трубецкого. Надо бы не обращать на это внимания: уж он-то привык к этим дворцовым заносам, а вот не мог оставаться спокойным. Когда шепчутся, что он «западник», что норовит походить на немцев по одежде и по двору, – тогда он спокоен, а если вот так, в глаза, смотрят сверху вниз… «Жалко, не попался ты ныне Козьме Минину в лапы, он бы те показал!» – подумал Морозов.
165
Ведомо учинится – станет известным.
– Почто годить, говорю?!
– А потому, что не к спеху стегати Стеху: раз стегнул да отдохнул!
Скандал был бы неуместным. Спор затих.
Вошел Мстиславский, запарившийся, грозный, тоже во всем домашнем. Недовольно взглянул на опередивших его Трубецкого и Морозова. Последнему буркнул:
– И ты тут?
– Я не по петухам встаю! – отпихнулся Морозов.
Трубецкой покривился в улыбке.
– A-а, пришли… – промолвил патриарх и направился один в Постельную к сыну.
Однако в Крестовой его встретил постельничий, и они зашептались там. Потом, так и не пройдя к царю, вышли из Крестовой в комнату и крикнули аптекарского дьяка.
– Что фряга молвит? – спросил патриарх.
– Доктор смотрит воду.
– Ну?
– Поди ведай…
Патриарх вздохнул. Поднялся, ушел в Крестовую, шумно зашептал там перед иконостасом, закланялся. Сегодня у него выпал тяжелый день: заменил царя на боярском сидении, а под вечер разбирал челобитную Афоньки Шубникова, человека гостиной сотни, на стрельца Миколу Жигулина, подменившего на предсвадебных смотринах свою кривую дочь девкой тяглого человека со своего двора. Патриарх приговорил по обычаю: кнута батьке, а дочь – в монастырь…
В Передней послышались шаги – и вошли Салтыков с Черкасским.
– Кого ждати станем? – спросил Трубецкой, перестав ходить по ковру и останавливаясь у порога в Крестовую, чтобы его слова услышал Филарет. – Больше некого: Волконский отпросился в вотчину, Шереметев болезным пролыгается, Сицкий с Воротынским после нынешнего великого сидения да рукоприкладства раны зализывают, псам подобно…
Вошел патриарх. Крупный алмазный крест высветился сотнями ярких бликов от пламени свечей. Сел на лавку – все сели. Заговорил:
– Великое дурно, бояре, внове снизошло за грехи наши на царев маестат: ведомо нам стало, что меж Устюгом Великим и Вологдой ходит вор, прилыгающий себя Димитрием. Этот самодельный Димитрий, вор и самозванец, коих Руси не внове видети, восхотел силу велику собрати и на Москву идти, дабы внове во царствующем граде Москве смуту учинити. О том ведомо стало от приказного человека Коровина, а к тому же прислан без промешки с листами от Измайлова и властей церкви новый посыльный. Государь не обмогся от той хвори, а новая весть и вовсе его скручинила. Жар да боли нещадные поднялись во брюшине…
Тут тихо вошел аптекарский боярин и, выждав, сообщил, что доктор готовит порошок.
– Какой порошок? – спросил патриарх.
Аптекарский боярин подергал на маковке скуфью, наморщил лоб и, придав лицу как можно более ученое выражение, пояснил:
– Составной сахар с питием теплым, да надобно мазати кишки бальзамом.
– А хворь какова?
– Доктор воду смотрел, глаголет, что-де кишки и печень по причине слизи, навернувшейся в них, лишены природной теплоты, и от того кровь понемногу водянеет и леденеет.
– Леденеет… – проговорил Филарет глухо.
Он знал лучше всех докторов, что болезнь идет от упадка духа, от беспомощности и страха, но как, чем лечить сей недуг, он не знал. Он видел, что мало мудрости в сыне и мало мужества. Для устранения последнего он решил женить сына как можно скорей.
Конечно, о Марье Хлоповой речь не может идти: она испорчена ее врагами перед самой свадьбой и ныне отослана в Тобольск. Но раз Салтыковы так сделали – не быть им в родстве: он, патриарх Филарет, женит своего сына на иноземке. Это и для крепости государственной важно, да и не внове такое повелось. Он понимал важность межгосударственных связей, особенно европейских, представлял, как все это будет выглядеть, как станет настаивать на том, чтобы иноземка приняла православную веру, а уж он, Филарет… Но что он сделает? Чем облегчит удар и для сына, любившего Марью Хлопову и не желающего никого больше видеть, и чем порадует его жену-иноземку? И тут Филарету вспомнились башенные часы, что будут висеть на башне Кремля, он представил их бой и подумал вслух: