Шрифт:
Татьяна Николаевна вспоминала: «В Смоленске переночевали и поездом отправились в Сычевку – маленький уездный городишко; там находилось главное управление земскими больницами… Мы пошли в управу… нам дали пару лошадей и пролетку… Была жуткая грязь, 40 верст ехали весь день. В Никольское приехали поздно, никто, конечно, не встречал…
Не успели распаковать вещи и лечь спать, как тут же нас разбудил страшный грохот… Из далекого села привезли в тяжелом состоянии роженицу… Я взяла Михаила под руку, и мы зашагали по направлению к светящимся окнам больницы. На пороге нас встретил громадный заросший мужик средних лет, который, не здороваясь, пригрозил: «Смотри, доктор, если зарежешь мою жену – убью!» Он посторонился, отступая в темноту, а мы прошли в палату… Молодая женщина, вся в испарине, громко стонала и как бы сквозь сон просила о помощи. У нее неправильно шел ребенок… Михаил заметно волновался: ему впервые пришлось принимать роды. Тотчас же потребовал, чтобы поближе к нему положили принесенные книги… Не один раз Михаил отходил от стола, где лежала роженица, и обращался к книгам, лихорадочно перелистывая страницы. Наконец раздался желанный детский крик, и в руках Михаила оказался маленький человек. Под утро мать пришла в себя, и мы увидели ее слабую улыбку».
«Я ходила иногда в Муравишники – рядом село было, – там один священник с дочкой жил. Ездили иногда в Воскресенское, большое село, но далеко. В магазин ездили, продукты покупать. А то тут только лавочка какая-то была. Даже хлеб приходилось самим печь… Очень, знаете, тоскливо было».
Напротив больницы в деревянном доме жила семья последнего владельца Никольского Н.И. Смирягина, который к тому времени уже умер. Остались его вдова, сын с женой и две дочери. Они запомнились Татьяне Николаевне: «Напротив больницы стоял полуразвалившийся помещичий дом. В доме жила разорившаяся помещица, еще довольно молодая вдова. Михаил слегка ухаживал за ней…» Однако, судя по всему, дальше легкого флирта дело не пошло.
В качестве земского врача Булгаков работал поистине самоотверженно. Татьяна Николаевна свидетельствовала: «Для него было вполне естественным откликаться по первому зову. Сколько раз, отказываясь от сна и отдыха, садился в сани и в метель, и в лютую стужу отправлялся по неотложным делам в далекие села, где его ждали. Никогда не видела его раздраженным, недовольным из-за того, что больные досаждали ему. Я ни разу не слышала от Михаила жалоб на перегрузку и усталость. Он долго и тяжело переживал только в тех случаях, когда был бессилен помочь больному, но, к счастью, за всю его земскую службу таких ситуаций было очень мало. Распорядок дня сложился таким образом, что у него был перерыв только на обед, а прием часто затягивался до ночи: свободного времени тогда у Михаила просто не было. Помню, он как-то сказал: «Как хочется мне всем помочь. Спасти и эту, и того. Всех спасти».
В рассказе «Вьюга» Булгаков писал: «Ко мне на прием по накатанному санному пути стали ездить по сто человек крестьян в день. Я перестал обедать… И, кроме того, у меня было стационарное отделение на тридцать человек. И, кроме того, я ведь делал операции. Одним словом, возвращаясь из больницы в девять часов вечера, я не хотел ни есть, ни пить, ни спать… И в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили раз пять».
Но надвинулись грозные времена. По словам Татьяны Николаевны, «в конце зимы 1917 года Михаилу дали отпуск, мы поехали в Саратов, там застало нас известие о Февральской революции. Прислуга сказала: «Я вас буду называть Татьяна Николаевна, а вы меня – Агафья Ивановна». Жили мы в казенной квартире – в доме, где была казенная палата… Отец с Михаилом все время играли в шахматы». Надо полагать, что они живо обсуждали случившееся историческое событие, которое у Булгакова никакого восторга не вызывало. В 1919 году в фельетоне «Грядущие перспективы» он предупреждал соотечественников: «Нужно будет платить за прошлое неимоверным трудом, суровой бедностью жизни… Платить за безумство мартовских дней, за безумство дней октябрьских…» А в «Белой гвардии» Алексей Турбин возмущенно восклицает: «Ему (Николаю II. – Б. С.) никогда, никогда не простится его отречение на станции Дно. Никогда. Но все равно, мы теперь научены горьким опытом и знаем, что спасти Россию может только монархия. Поэтому, если император мертв, да здравствует император! – Турбин крикнул и поднял стакан».
А в «Киев-городе» Булгаков писал: «Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история. Я совершенно точно могу указать момент ее появления: это было в 10 час. утра 2 марта 1917 года, когда в Киев пришла телеграмма, подписанная двумя загадочными словами: «Депутат Бубликов». Ни один человек в Киеве, за это я ручаюсь, не знал, что должны были обозначать эти таинственные 15 букв, но знаю одно: ими история подала Киеву сигнал к началу».
В связи с начавшейся революцией Булгаков решил забрать из университетской канцелярии свой диплом с отличием, что и осуществил 7 марта 1917 года. Он оставался в Киеве как минимум до 27 марта 1917 года. Этим днем датировано письмо А.П. Гдешинского Н.А. Булгаковой, в котором он сообщал: «Миша в Киеве».
В смоленском захолустье первое время влияние революции ощущалось довольно слабо. Крестьяне еще не разобрались в происшедшем и помещичью землю брать еще опасались. Николай Иванович Кареев, известный историк, был соседом М.А. Булгакова по Сычевскому уезду Смоленской губернии. Он проводил лето в селах Зайцево и Аносово, в четырех верстах от села Воскресенского, где читал лекции в народном доме. В мемуарах он вспоминал: «По поводу совершившейся в феврале революции приходилось вести и просто разговоры с крестьянами, приходившими к Герасимову или встречавшимися со мною на прогулках. В первый раз мне пришлось беседовать с народом без оглядки назад. Ничего в партийном смысле им не внушал, а если что-либо и оспаривал, то их неверные политические понятия… Встречаюсь я, например, на дороге со знакомым кузнецом, идем в одну сторону, беседуем. «Я хочу, – заявляет мне мой спутник, – чтобы наша республика была социалистическая». «А что, – спрашиваю я, – вы называете социалистической республикой?» «Да такая, – последовал ответ, – в которой нет президента». Я разъясняю ему, что Швейцария, в которой нет такого президента, как во Франции или Америке, вовсе не социалистическая республика и, делая характеристику швейцарских нравов, продолжаю: «Вот, видите ли, мы прошли вместе версты две и нигде не встретили надписи, запрещающей ступать на чужую собственность, а в Швейцарии это бывает написано то направо, то налево, то есть это-де частная собственность, и для посторонних прохода по ней нет». Кузнец со вниманием выслушал мое объяснение и очень похвалил швейцарские порядки, прибавив, что он сам всецело на стороне частной собственности. Он оказался выделившимся из общины хуторянином, и мне пришлось ему объяснить, что он неправильно толкует самое слово «социализм».
Упоминаемый Н.И. Кареевым помещик О.П. Герасимов был двоюродным дядей владельца имения Муравишники, с которым дружили Булгаковы в Никольском. Кареев вспоминал: «Только раз или два побывал я в тех Муравишниках, где провел в доме деда раннее детство… Еще до Февральской революции тамошний дом сгорел со всем содержимым по неосторожности сторожа. Бывший муравишниковский владелец, М.В. Герасимов, мой двоюродный брат… был в городе Сычевка городским головой и погиб во время, как ее звали на месте, «Еремеевской ночи» по личной, думаю, мести, оставив вдову и четырех маленьких детей». Но весной и даже летом 1917 года до «Еремеевской ночи» (так крестьяне называли «Варфоломеевскую ночь), устроенной в Сычевке уже после прихода большевиков к власти, в феврале 1918 года (за несколько дней до этого) Булгаковы навсегда покинули Смоленщину. В том же месяце «Еремеевские ночи» – избиение офицеров, помещиков и других представителей имущих классов – прокатились по ряду российских городов в связи с началом немецкого наступления.
В сентябре 1917 года Булгаковы переехали в Вязьму, куда Михаила перевели заведовать инфекционным и хирургическим отделением. В сравнении с Никольским уездная Вязьма выглядела очагом цивилизации. Автобиографический герой повести «Морфий» признавался: «Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество! И вот я увидел их вновь, наконец, обольстительные электрические лампочки! Главная улица городка, хорошо укатанная крестьянскими санями, улица, на которой, чаруя взор, висели – вывеска с сапогами, золотой крендель, красные флаги, изображение молодого человека со свиными и наглыми глазками и с абсолютно неестественной прической, означавшей, что за стеклянными дверями помещается местный Базиль, за тридцать копеек бравшийся вас брить во всякое время, за исключением дней праздничных, коим изобилует отечество мое…