Шрифт:
Литвинов порылся у себя в столе, бросил французу газету:
— Это ваша. Поль Надо — быть может, вы его знаете? Он из Парижа, тоже, — Литвинов снова усмехнулся, — журналист. Вот почитайте, что он пишет о нашей оппозиции, причем не болтающейся за чаем, но серьезной — об эсерах и кадетах. Он с ними в Бутырской тюрьме посидел.
Бленер взял газету и сразу же увидел отчеркнутые абзацы: «Вся камера с великой торжественностью обсуждала проблемы внутреннего порядка, как, например, назначение дневальных. Детская мания парламентаризма, обрушившаяся на всю Россию, проявлялась в бесконечных пустых речах в нашей камере. Под руководством председателя поправки сменялись контрпоправками, те в свою очередь — предложениями, а их уж сменяли контрпредложения. Участники этого жуткого тюремного турнира применяли методы, которые были бы не лишними в Вестминстерском дворце. Арестанты терпеливо слушали эти ораторские словопрения, которые так ничем и не кончились… Через три дня в камеру с воли доставили для членов партии с.-р. корзины с продуктами. Те без стеснения стали уплетать за обе щеки. Остальные арестанты молча отворачивались, чтобы не очень страдать. Но староста не выдержал, поднялся и сказал: „Я предлагаю обсудить в заседании вопрос о социализации всех съестных припасов“. Наступило молчание. Слышалось лишь хрустение челюстей товарищей с.-р., которые принялись жевать быстрее. Наконец один из них сладким голосом произнес: „Конечно, коллеги, эта идея нам симпатична, так как прямо вытекает из наших партийных принципов. Но рассудим! Намерены ли мы посягать на свободу совести? Здесь многие не разделяют наших идей, — добавил оратор, указав на старого голодного полковника, на помещика с пустым желудком и знаменитого московского адвоката, доведенного голодом до бешенства. — Заставим ли мы этих господ стать социалистами помимо их воли? Нет, товарищи! Я утверждаю, что дальнейшее обсуждение этого вопроса должно быть отложено“. И оратор поспешил энергично наверстать потерянное время усиленным уничтожением пищи».
— Каково? — спросил Литвинов. — Если бы написал большевик, а то ведь — ваш брат, буржуй… Нас терпеть не может, но и он сказал — после освобождения: «Лучше уж с вами, вы хоть конкретны, а те — как медузы перед штормом, неохватны и зыбки».
…И теперь, встречаясь с русскими в этом маленьком полуподвале, Бленер не мог заставить себя разговаривать с ними непредвзято: перед глазами стояла статья Надо. Он знал его — это был серьезный человек, которого легче было убить, чем заставить говорить неправду.
Когда Старицкий отошел от них, Бленер спросил:
— Он издал что-либо?
— Он не способен написать и двух строк! Болтун. А уж если кто и есть агент ЧК — так это он, уверяю вас.
Писатель Никандров — высокий, жилистый, заметный — вошел в полуподвальчик, когда стемнело.
— Кто это? — сразу же спросил француз.
— Леонид Никандров, литератор.
— Тоже бездарь?
— Как вам сказать… Эссе, повести из древней истории, исследования о Петре Великом… Не борец, совсем не борец.
Француз представился Никандрову сам, попросив дать короткое интервью.
— Садитесь, — хмуро согласился Никандров, — только пусть спутник ваш обождет за другим столом.
— Он знает город, лишь поэтому я пользуюсь его услугами, — ответил Бленер и, чуть обернувшись, громко сказал: — Миша, спасибо, я вас на сегодня не задерживаю.
Миша угодливо раскланялся с французом и подсел за другой столик: там громко шумели поэты.
— У меня к вам несколько вопросов, гражданин Никандров. Мне хотелось бы узнать, кто, по вашему мнению, сейчас наиболее талантлив в России — в литературе, живописи, в театре?
— В литературе — я, — улыбнулся Никандров. Улыбка сделала его жилистое, напряженное лицо совершенно иным — каким-то неуклюже-добродушным, открытым. — Это если по правде. В принципе я должен ответить: Бунин, Горький, Блок.
— Бунин в Париже, а меня интересует Россия.
— Бунин может быть хоть в Америке — он принадлежит только России.
— Думаете, Бунин хочет принадлежать этой России?
— А вы убеждены, что эта Россия навсегда останется этой?
— Я не готов к ответу, хотя бы потому, что сочинений Бунина не читал и знаю о нем лишь понаслышке.
— Значит, вы интересуетесь российскими литераторами лишь как фигурами в политической структуре? Тогда у нас разговора не получится.
— Я бы солгал вам, сказав, что меня не интересует политическая структура. Но я живо интересуюсь и беллетристикой.
— А я беллетристикой не интересуюсь. Я принадлежу литературе.
— Где я могу купить ваши книги?
— Меня не очень-то издают здесь…
— Я готов помочь вам с изданием в Париже.
Никандров внимательно посмотрел на француза и ответил:
— За это спасибо, коли серьезно говорите.
— Я говорю серьезно… Прежде чем мы обратимся к вашему творчеству, хотелось бы спросить о том, кого вы здесь цените из живописцев?
— Талантов у нас — много. Лентулов, Сарьян, Кончаловский, Малявин… Да не перечтешь всех… А Коровин, Нестеров?!
— Я благодарю бога, — широко улыбнулся француз, — вы первый русский, который сказал, что в Москве есть таланты.
— С кем же вы тут встречались? С этой мелюзгой, — Никандров кивнул головой на посетителей столовой, — смысла нет говорить. Сущие скорпионы. Хуже комиссаров — те хоть знают свое дело, а эти только повизгивают из подворотни. Цыкни на них — хвосты подожмут и в кусты. Но говорят — «талантов здесь нет»…
— Талантам трудно здесь?
— А где таланту легко? Конечно, таланту сложно, ибо он хочет искать свою правду, а она — всегда в нем, в его мировидении.
— Вы не согласны с Марксом — «человек не свободен от общества»?