Шрифт:
— Вы курите героин?
— Тише… Все, что угодно. Я во сне вижу эту затяжку… Сухую, длинную, обжигающую… Спасите меня, а?
— У меня нет… С собою нет, миссис Глэбб… Пока что нет… Понимаете? Пока что… Если вы расскажете мне то, что я хочу узнать, я, пожалуй, выручу вас.
— Обманете… Вас больше не пустят сюда. Раз в год мне разрешают болтать. Джон хочет знать, что я еще помню… Ко мне приходил один лягавый из ФБР и оставил понюшку, а после этого мне год ни с кем не разрешали видаться…
— Как его звали?
— А как вас зовут?
— Юджин Кузанни, режиссер.
Женщина снова засмеялась своим странным сухим смехом:
— В таком случае, я — Грета Гарбо. Хотя нет, та спокойно сдохла, считайте меня Мерилин Монро — так точнее.
— Вот моя водительская лицензия, миссис Глэбб.
— Ха! Тот мне показал точно такую же лицензию! Думаете, я ему поверила?
— Он вам сказал, откуда он?
— Нет. Просто Роберт Шор. Из ФБР, я же говорю вам. По-моему, даже сказал. Нет, правда, сказал, Роберт Шор из ФБР.
— Он вас спрашивал про тот скандал в Гонконге?
— Нет. Он спрашивал, как Пилар летала в Пекин и откуда у нее появился дипломатический паспорт. Они же не могут трясти дипломатов, несчастные лягаши, идут по следу и упираются лбом в зеленую фанеру: «дипломат». А потом он спрашивал, куда Джон вывез ее из Гонконга…
— Кто такая Пилар?
— Потаскуха. Грязная, вонючая потаскуха.
— Где она живет?
— Как — где? Там, где он. Он же всюду таскает ее за собою. Он подкладывает ее, а потом отмывает в ванне. Он подкладывал ее под несчастных мальчиков в Берлине, когда давал им деньги — через нее. А она вроде бы от Мао, революционерка. Она им говорила, в кого надо стрелять. А он называл ей своих друзей… Вернее, друзей моего отца… Папе надо было убрать кое-кого из старых бандитов, вот Джон и работал эти дела… Да вы мне не верьте, не пяльте глаза, я сумасшедшая… Мне можно все. Вы действительно принесете немного порошочка, а? Пилар всегда давала мне покурить, она вообще-то добрая…
— Она была первой, кто дал вам героин?
— Нет. Первым был Джон. Он не знал, какого качества идет товар, и предложил проверить… Другой-то должен был ударить по морде, а он мне в глаза смотрел, когда я затягивалась, близко-близко… Так мой брат смотрел в глаза кроликам, которым ампутировал лапы… Пилкой… Они пищали, знаете, как они пищали?! О, это надо послушать, как они пищали, эти красноглазые кролики… А папа говорил, что Зеппу нельзя мешать, папа говорил, что путь в науку всегда лежит через жестокость… А Зепп наплевал на науку и стал большим политиком, разве политика — наука? Политика — это когда без наркоза отпиливают лапы кроликам.
— Где он, ваш Зепп?
— Джон помог ему стать секретарем «новой немецкой партии», он теперь защищает интересы немцев, я же немка, мы все немцы, даже Глэбб наполовину немец, только он не любит, когда об этом ему напоминают, ведь его родственник работал у Гитлера в Рейхсбанке, такой интеллигентный человек, такой тихий, он только и умел что считать — коронки из Аушвица, кольца из Дахау… — Женщина снова засмеялась. — Если хотите испугать Глэбба, спросите-ка его про здоровье дяди Зигфрида… Скажите ему, что вы тоже хотите вчинить иск Зигфриду Шанцу по поводу ваших родственников, сожженных в печках… Только потом берегите жизнь: таких вопросов Джон не прощает никому. Он мне не простил этого вопроса, поэтому я здесь…
— И вы обо всем рассказали Роберту Шору?
— Он дурак, этот Шор. Он как пишущая машинка — трещит, трещит и все время хочет меня запутать… Нет, он даже, по-моему, не знает, что на свете есть страна, которая называется Германия и в которой живут немцы. Когда я нашла в бумагах отца письма Джона и поняла, что мы из одной семьи, и спросила Глэбба об этом, тогда-то все и началось… До этого я была другим человеком… Я была в деле… Я знала кому, сколько и когда идет, я знала кого, где и когда шлепнут, я была большим человеком… Мне Дэйвид Хью, это был помощник Джона, его потом прогнали, сказал, что я стану новой Мата Хари…
— А где сейчас Хью?
— Не знаю. Кажется, в Мюнхене. Зачем он мне? Слушайте, а вы можете раздеться? На сколько времени вас ко мне пустили? Я очень люблю любовь…
Женщина поднялась, сбросила халатик, Юджин увидел синяки на плечах, сморщенную, пожелтевшую кожу.
— Сейчас нельзя, — сказал он, — сюда могут прийти, у нас мало времени.
— А мне долго не надо, ну пожалуйста… Дайте я посмотрю на вас, умоляю…
— Я приду завтра, ладно? Я приду к вам на два часа.
— Вас не пустят ко мне больше. Ко мне никого не пускают во второй раз…
— Ладно, наденьте халат, поговорим еще немного, а потом займемся любовью.
«У нее парализована воля, — подумал Юджин, наблюдая за тем, как Эмма послушно подняла халат и набросила на острые, желтые плечи. — Это всегда так — сначала героин, потом вот такой ужас… Зачем все это понадобилось Степанову? Ей же не поверят».
— А где сейчас дядя Зигфрид?
— Я молю бога, чтобы он умер, тогда мне хоть будет не так стыдно жить… — Она снова засмеялась. — Жить… Я ведь все-таки живу, разве нет? Я живу, — повторила она убежденно, — потому что я дышу, жру и хожу в сортир. Нет, это существование, а не жизнь. Это другое. Я жила, когда был Джон; когда он ушел, оставался порошок, а когда все это кончилось, тогда я стала есть, пить и ходить в сортир…