Шрифт:
А в написанном в 1905 году уже вполне зрелым пером преуспевающего беллетриста рассказе «Христиане» — действительность, доказывая, что она все-таки есть, врывается в здание суда, обнажая жалкую театральность происходящего. Интересно, что механизм судопроизводства здесь показан уже извне, а сам рассказчик — не является участником этого процесса, когда «перед глазами, как в театре, разыгрывались драмы, — они так и назывались „судебные драмы“, — и приятно видеть было и публику, и слушать живой шум в коридорах, и играть самому». Театральный ритуал суда буквально разбивается о действительность: проститутка Пелагея Караулова отказывается давать присягу на Библии, поскольку давно не считает себя христианкой: «Нет у меня ни стыда, ни совести: прикажете голой раздеться — разденусь; прикажете на крест наплевать — наплюю». И далее никто из участников «судебного действа» так и не находит аргументов, чтобы убедить глупую бабу Караулову плюнуть на вопрос, достойна или нет она называться христианкой, и «подыграть» суду. «Пустяки, бабье вздорное упрямство тормозило все дело, и вместо плавного, отчетливого, стройного постукивания судебного аппарата получалась нелепая бестолковщина». Этот рассказ Андреева очень полюбил Лев Толстой.
Три рассказа на «судейскую тему» выражают три фазы осмысления Андреевым своей будущей профессии. И если разбившийся вдребезги романтический пыл Толпенникова мог бы обернуться для нашего героя невротической тщательностью работяги Колосова, то сознание того, что «нет никакой действительности» и ему надлежит лишь — за немалые гонорары — порядочно развлекать публику в «театре суда», где решаются реальные человеческие судьбы, становилось для Андреева все более нетерпимым. Приблизительно так же относился к «театру суда» и многократно использующий этот образ Лев Толстой. Конечно, для адвоката такое чувство, подобно жалости хирурга к каждому, кого он оперирует, было антипрофессиональным, но что ж поделаешь, если оно пришло и поселилось в душе? И — хотя после нескольких удачно выигранных дел Андрееву пророчили будущее блестящего адвоката, а это значило и тогда и теперь — прочное материальное благополучие, а возможно даже и богатство — очень скоро — к весне 1900 года — он бросит этот путь.
Вот, собственно, мы и подошли едва ли не к самому трепетному, «пленительному и нежному» моменту нашей истории: Золушка-замарашка вот-вот должна обернуться прекрасной принцессой. В поздней пьесе «Милые призраки» Андреев воспроизводит историю перерождения безвестного жителя петербургских трущоб в знаменитого писателя: среди ночи в дверь к главному герою пьесы Таежникову постучалась слава.
Пьеса — вольный пересказ известного факта из жизни Федора Михайловича Достоевского: как-то раз в одну из белых ночей 1845 года к нему — выразить свое восхищение — явились Григорович и Некрасов, которые прочли рукопись под названием «Бедные люди». В этой — последней — пьесе Андреев, как мне кажется, с нежностью и ностальгией вспоминает не только эпизод из жизни самого близкого ему на тот момент русского писателя, — он вспоминает и свое стремительное восхождение к литературной славе, свой неожиданный триумф, когда еще не созданный Андреевым персонаж — Некто в сером, стоя с ярко горящей свечой где-то в углу, мог бы крикнуть в пространство серого апрельского утра, когда московский обыватель, шурша и сопя, разворачивал газету «Курьер»: «Тише! Беллетрист родился!»
И вероятно, Исаак Данилович Новик — заведующий редакцией и «второе лицо» «Курьера» — был бы приглашен этим клерком от рока на роль повивальной бабки, ибо этот человек первым разглядел в судебных отчетах студента Андреева зреющий литературный талант и попросил его принести «нечто беллетристическое». «Через несколько дней, — как вспоминал Новик, — Л. Н. приносит мне ученическую тетрадку в 20 страничек с рассказом. Я не помню даже названия его, смутно помню и содержание его. Помню только, что действие происходило между небом и землею и герой рассказа был чем-то средним между Манфредом и Демоном». Теперь мы, конечно, понимаем, что Новик читал не что иное, как рукопись сказки «Оро», где внимательный читатель Леонида Андреева немедленно узнал бы зародыш одного из лучших рассказов автора — «Иуды Искариота». Но в том-то и фокус, что наш читатель Исаак Данилович еще не был знаком с писателем Андреевым, а потому велел студенту «спуститься на землю, а не витать в безвоздушном пространстве» [133] . И, переходя от слов к делу, завредакцией поручил молодому человеку сочинить для «Курьера» маленький пасхальный рассказ. Вот, собственно, и всё: 5 апреля 1898 года на первой полосе газеты был опубликован «Баргамот и Гараська» Леонида Андреева.
133
Наследие. С.700.
Положа руку на сердце, я не считаю этот, пропитанный «диккенщиной» рассказ литературным шедевром. «Среднего мнения» был о «Баргамоте…» и сам Андреев. Весьма вероятно, что сегодня эта история о том, как орловский городовой — «высокий, толстый, сильный, громогласный» Иван Бергамотов — привел «оборванного, пьяного и скверного» обитателя улицы, как сказали бы теперь — бомжа Герасима к себе в гости — разговляться, привел потому, что «в самых отдаленных недрах его дюжего тела, зашевелилось нечто вроде жалости», — ни у кого, за исключением школьных учителей, не вызовет особого интереса. Будучи ницшеанцем и атеистом, Леонид Николаевич не мог испытывать такие же искренние и сильные чувства по отношению к празднику Святого воскресения, как, например, поздний Гоголь или Достоевский. Жанр «пасхального рассказа» был чрезвычайно развит в те годы, ко дню Светлого воскресения редакторы практически всех газет заказывали авторам назидательные рассказы, где те на «современном материале» должны были напомнить читателю одну или несколько из евангельских истин. Кстати, именно поэтому Новик с легкостью отдал этот заказ безвестному начинающему репортеру: «настоящие» писатели с неохотой шли на подобные условия, а фальшивых сентиментальных опусов публиковать не хотелось. Но «душеспасительный» жанр был едва ли приемлем и для Андреева. «Нужно писать пасхальный рассказ для „Курьера“, — жалуется он дневнику 25 марта, — воображаю, что это за гадость выйдет» [134] . И все же, черпая вдохновение не в звоне пасхальных колоколов, а в воспоминаниях о детстве, проведенном на Пушкарных улицах, Андрееву удалось рассказать эту душещипательную историю своим собственным голосом. И его услышали, «…от этого рассказа на меня повеяло крепким дуновением таланта, который чем-то напомнил мне Помяловского, а кроме того, в тоне рассказа чувствовалась скрытая автором умненькая улыбочка недоверия к факту, — улыбочка эта легко примирялась с неизбежным сентиментализмом „пасхальной“ и „рождественской“ литературы» [135] , — писал о своем первом впечатлении от рассказа А. М. Горький. Эта самая «умненькая улыбочка», это противоречие между душещипательной фабулой и авторским голосом, который не скрыл, что повествователь — вовсе не так прост, как его история, — и выделили рассказ Андреева из потока «пасхальной прозы». Уже к середине апреля дебютант нежился в лучах… если не славы, то очевидного признания: «Говорят, что рассказ — украшение всего пасхального номера. Там-то его читали вслух и восхищались, здесь о нем шла речь в вагоне железной дороги. Поздравляют меня с удачным дебютом, сравнивают с Чеховым и т. п.». Более того, через несколько дней, на редакционном ужине, где собрались многие «из людей, известных всему читающему люду», за дебют Андреева был поднят торжественный тост: «Сразу я вырос до потолка, и в течение остального вечера, закончившегося „у Яра“, был предметом всяческой заботливости и ласки» [136] .
134
Дневник. С. 133.
135
Дневник. С. 107–143.
136
Дневник. С. 173–174.
В сентябре уже без всякого «специального» повода в «Курьере» печатаются «Алеша-дурачок» и «Защита», в ноябре «Из жизни штабс-капитана Каблукова» и далее вплоть до 1903 года на этих страницах появятся практически все ранние рассказы нового русского писателя — Леонида Андреева. Так «Курьер» стал буквальным курьером для писательской карьеры Андреева и конечно же способствовал самому быстрому распространению его имени среди читающей публики.
Разумеется, Андреев не превратился в писателя за: один день и после выхода «Баргамота…» большинство публикаций Андреева в «Курьере» — отнюдь не рассказы, а ежедневные журналистские очерки — именно здесь наш герой делает карьеру газетчика,поднявшись от скромной должности судебного репортера до заведующего отделом беллетристики. И конечно, будет несправедливо обойти вниманием характер этого издания и тех лиц, кто сделал его значимой частью культурной жизни России на рубеже веков. По свидетельству Аркадия Павловича Алексеевского — в то время сотрудника «Курьера», в будущем — друга Андреева и первого мужа его сестры — «ветреной Риммочки», «возник „Курьер“ в значительной мере случайно, преобразовавшись из „Курьера торговли и промышленности“, маленькой газетки, выходившей „когда придется“ и издававшейся Я. А. Фейгиным. Сделавшись большой газетой, „Курьер“ унаследовал и некоторую нагрузку от прошлого издания». Главным редактором газеты остался Яков Александрович Фейгин, который неизменно производил на Андреева впечатление «джентльмена, человека, уважающего себя и других». Этот, по словам Алексеевского, «большой знаток страхового дела, один из дельцов американского общества „Якорь“ — он в поисках газетной славы, бросил службу в обществе…» [137] . Помимо организации газетного дела Фейгин был страстно увлечен театром, о котором преимущественно и писал в «Курьере», а кроме того — он был переводчиком новейшей зарубежной драматургии, например Гауптмана.
137
«Жизнь…». С. 387–388.
Газета обсуждала в основном вопросы литературы, живописи и театра, а ее глава, по словам одного из сотрудников, «более всего… заботился, чтобы газета была ходкой». Еще бы — Фейгин, Новик и еще пара «физических лиц» состояли пайщиками издания, и их доход напрямую зависел от «ходкости» «Курьера». Главными же «финансовыми вкладчиками», как рассказывал тот же Алексеевский, «были московские капиталисты не особо крупного калибра — братья А. и И. Г. Алексеевы». Но, невзирая на «капиталистическое засилье» в руководстве газеты — а Фейгин и Новик «через своих богатых жен были связаны с денежной коммерческой буржуазией Москвы; жили широко и открыто» [138] , — «среди сотрудников редакции была крепко сплоченная идейная группа марксистской молодежи» [139] , — как вспоминал впоследствии один из представителей той самой молодежи — П. А. Коган.
138
Там же.
139
Цит. по: Фатов. С. 245.
Действительно, несколько молодых литературных критиков марксистской ориентации возглавляли отделы газеты: В. Фриче отвечал за «очерки иностранной литературы», В. Шулятиков — за обзоры русской. Однако четкой идейной, как, впрочем, и эстетической позиции у газеты не было: в разное время на страницах «Курьера» появлялись беллетристика и критические статьи Розанова и Луначарского, Чехова и Потапенко, Горького и Бальмонта, Мейерхольда и Чирикова, Гиляровского и Бунина и многих других. Как только Фейгин почувствовал, что — о чем бы ни писал Андреев — он умеет увлечь читателя, то стал охотно печатать любые тексты молодого сотрудника отдела судебной хроники, что, конечно, не могло радовать марксистски настроенную молодежь. «Идейность наша выражалась главным образом в том, что мы всеми силами боролись с бульварным газетным тоном… Благодаря этому, газета стала иметь несомненный успех среди левой интеллигенции и особенно среди студенчества. <…> Андреев не входил в нашу марксистскую группу и нашей борьбе за серьезность тона газеты не только не содействовал, но иногда даже мешал, так как по части тона вообще не стеснялся» [140] . Не считался Андреев и с газетной этикой: частенько прикрываемый начальством, он «влезал» на чужую территорию и серьезная рецензия Когана на тот или иной спектакль помешалась порой рядом с фельетоном Андреева на ту же тему, и конечно же публика предпочитала фельетон. Но и тон, который задавали марксисты, оказывал несомненное влияние на внушаемого Андреева. «Помню жаркую схватку между Андреевым и Шулятиковым на тему о том, пессимист ли Андреев или нет, — вспоминал Коган. — Андреев доказывал, что он не пессимист; Шулятиков, сильно выпивший, кричал и ругался, говоря, что Андреев задержал на полтора месяца ход прогресса» [141] . И видимо, не желая останавливать «ход прогресса», свои заметки и фельетоны о театре, драматургии, писателях-беллетристах и т. п. Андреев частенько «прошивает» не слишком органичной для своей натуры идеей: «…как безумно хочется жить!». Подчеркнуто проповедовал «аппетит к жизни» Андреев, как мне кажется, поддавшись общему тону, царившему в редакции, и вопрос этот — в контексте жизни и судьбы Андреева — гораздо глубже, чем это может показаться. И мы еще вернемся к нему.
140
Там же.
141
Фатов. С. 245.