Шрифт:
Мы видим, что и здесь отдается предпочтение чистым смыслам («знамения», тайные значения»). Сопоставление шизофренического мира с драмой и трагедией еще больше подчеркивает его призрачную квазисемиотичность [22] . Далее Бинсвангер пишет:
Вещи больше не функционирует в соответствии с их собственным «объективным» смыслом, но функционируют исключительно для того, чтобы выразить «высший смысл», смысл, переполненный судьбой [Там же: 282].
Примерно это мы и имеем в виду, когда говорим, что при шизофрении мир исполнен смыслов, но лишен денотатов (собственно вещей). Анализ Бинсвангера показывает это со всей очевидностью. Что касается Страха, Ужасного, Жуткого и т. д., то они, по нашему мнению (в духе джеймсовской концепции выражения эмоции; см. выше о полемике Дарвина с Уильямом Джеймсом), возникают именно вследствие потери денотативной сферы. То есть человек начинает чего-то пугаться, страшиться или чему-то ужасаться, когда этому предшествуют какие-то семиотические стимулы. Например, при «иллюзиях», явлениях психопатологии, когда, например пальто и шляпа в темной прихожей принимаются за преследующего врага. Это вроде бы противоречит «эндогенной» концепции шизофрении, согласно которой страх, или тревога, в общем, то, что называется на английском языке anxiety, возникают сами по себе, что они первичны, но это теория в духе Дарвина.
22
В главе «Бред» книги [Руднев, 2006] мы сопоставляли бред преследования с нарративным повествованием, а бред величия – с одической поэзией.
10. «ХАЗАРСКИЙ СЛОВАРЬ» МИЛОРАДА ПАВИЧА
Это произведение, с одной стороны, является образцом шизотипического дискурса, с другой – шизофренического [23] . Важнейшим риторическим приемом шизотипического искусства XX века является такое построение дискурса, при котором он делится на несколько частей (инстанций, текстовых «субличностей»), каждая из которых излагает свою версию тех событий, которые произошли в текстовой реальности.
Наиболее известные тексты этой традиции – рассказ «В чаще» Акутагавы (и фильм Куросавы «Росемон», сделанный по нему) и роман Фолкнера «Шум и ярость». В современной литературе самый яркий текст такого рода, конечно, «Хазарский словарь» Павича. Во всех этих случаях текст делится на несколько частей, и в каждой излагается версия событий, противоречащая соседней. На чьей стороне правда, так и остается неизвестным. В шизотипическом расколотом мозаическом сознании происходит примерно то же самое. Есть правда шизоида, есть правда ананкаста, есть правда истерика, но нет одной-единственной истины, на которую можно было бы опереться. Огромную роль в актуализации шизотитипического начала сыграл феномен постмодернизма, провозгласивший в качестве одной из своих антидогм принципиальное отсутствие истины и лишь возможность бесконечных интерпертаций. (Аналогом постмодернизма в психотерапии было движение антипсихиатрии, объявившее шизофреническое сознание не болезненным, а другим и даже лучшим, по сравнению с сознанием homo normalis, – см. раздел 11 о Рональде Лэйнге [Лэйнг, 1995]). Вопрос об исторических корнях шизотипического дискурса, который мы традиционно ставим в такого рода исследованиях (в основе обсессивного дискурса лежит традиция заговоров и заклинаний; в основе истерического – свадебные и погребальные плачи, шире, вообще обряды перехода; эпилептоидного – героический эпос [Руднев, 2002]), не вызывает особых трудностей. Источником шизотипического сознания является, конечно, мифологическое сознание, как оно было реконструировано в XX веке, прежде всего К. Леви-Стросом с его учением о мифологическом бриколаже – осколочном перебрасывании и переливании мифологических мотивов. Такое понимание мифа, которое предлагает Леви-Строс, безусловно, шизотипическое. Вот что пишет он, например, по поводу мифа об Эдипе:
23
О разграничении шизофренического и шизотипического см. нашу статью «Шизотипический дискурс», вошедшую в книгу [Руднев, 2004].
Наш метод избавляет нас от поисков первоначального или подлинного варианта, что служило до сих пор одной из основных трудностей при изучении мифологии. Мы, напротив, предлагаем определять миф как совокупность всех его вариантов. Говоря иначе, миф остается мифом, пока он воспринимается как миф. Мы проиллюстрировали это нашим толкованием мифа об Эдипе, которое можно соотнести и с фрейдистской его формулировкой, которое вполне может быть приложено и к этой последней. Конечно, проблема, для которой Фрейд избрал «Эдипову» терминологию, не есть проблема альтернативы между автохтонностью и двуполым воспроизведением (по Леви-Стросу, это основная проблема архаического мифа об Эдипе. – В. Р. ), но его проблема приводит к вопросу: как двое могут породить одного? Почему у нас не один родитель, а мать и еще и отец? Итак, мы можем отнести гипотезу Фрейда заодно с текстом Софокла к числу версий мифа об Эдипе. Их версии заслуживают не меньшего доверия, чем более древние и на первый взгляд более «подлинные» [Леви-Строс, 1985: 194].
Нет нужды говорить, что подобно тому, как в шизотипическом сознании могут сочетаться шизоидное, обсессивно-компульсивное, истерическое и эпилептоидное начала, миф может в себя инкорпорировать заговоры и заклинания, обряды перехода и героический эпос.
Основой сюжета «Хазарского словаря» (XC) является рассказ о так называемой «хазарской полемике». Хазарский каган решил принять новую веру и вызвал на дискуссию трех мудрецов: православного, исламского и иудейского. В XC три части – православная, исламская и иудейская. В каждой из них утверждается и подробно обосновывается тот факт, что каган принял соответственно православие, ислам и иудаизм. Таков постмодернистский шизотипический схизис. Вспоминается рассказ Акутагавы «В чаще», где излагаются три версии убийства самурая, каждая из которых не более и не менее истинна, чем другие (подробно о шизотипической основе этого рассказа см статью «В чаще» в нашем «Словаре безумия» [Руднев, 2005]).
Однако XC это не просто повторение гениальных шизотипических новелл Борхеса вроде «Трех версий предательства Иуды», хотя, вероятно, именно Борхес больше всего повлиял на создателя XC. Здесь огромную роль играет построенный на балканской мифологии и иудейской талмудической традиции шизоидный и шизофренический колорит, который и составляет непревзойденную прелесть этого текста. Это знаменитые невозможные шизофренические высказывания, описывающие невозможные с точки зрения здравого смысла действия и положения вещей; шизофренические представления о времени и смерти, сновидении и языке. Этим мы в данной последовательности и займемся.
Первый род шизофренических высказываний в XC представляют собой действия или положения вещей, которые в принципе невозможны с точки зрения нормальной логики:
Каждая книга, так же как и каждая девушка, может превратиться в ведьму, тогда ее дух выходит на свободу и губит и морит всех, находящихся рядом [Павич, 2003: 16].
Этот Аверкие носит один глаз постным, а другой скоромным, а все морщины его лица связаны в узел над переносицей (с. 34).
Пустой плащ подошел к нему и окликнул его голосом Калины (с. 43) [24] .
У него только одна ноздря в носу, и мочится он хвостом, как положено Сатане (с. 51).
Тут Бранковича прошиб пот, и две струи его завязались у него на шее узлом (с. 56).
Где бы он ни сел, после него оставался отпечаток двух лиц, а вместо хвоста у него был нос (с. 72).
Выплакал все краски из глаз в монастырскую ступку для красок и со своим помощником Феоктистом ушел из монастыря Св. Николая, оставляя за собой след пятого копыта (с. 77).
Буквы, которые выписывали ловцы снов, становились все больше и больше, им с трудом удавалось повиснуть на их концах, вычерчивая их, в книги такие знаки уже не помещались, и пришлось писать их на склонах холмов (с. 120).
Он принял ислам, разулся, помолился Аллаху и велел сжечь свое хазарское имя (с. 165).
Этот взгляд написал в воздухе имя Коэна, зажег его фитиль и осветил ей дорогу до самого дома (с. 182).
Коэн однажды на глазах всего Страдуна съел левым глазом птицу, прямо на лету (с. 185).
24
Напоминает «Человека-невидимку» Герберта Уэллса и пустой пиджак, отдающий распоряжения, в «Мастере и Маргарите» Булгакова.
Можно возразить, что это не шизофрения, а просто мифология, но что такое мифология, как не шизофрения, конечно, не та мифология, которая пересказана в книге Куна «Мифы и легенды древней Греции», а та, о которой писал А. Ф. Лосев в замечательной статье «О пропозициональных функциях древнейших лексических структур» [Лосев, 1982], где он говорит о мифологическом мышлении как не различающем высказывание о реальности от самой реальности и о всеобщем оборотничестве.
Можно также подвести первые итоги. В текст хс нечто духовное или чисто семиотическое – буквы языка, душа, морщины – ведут себя как материальные предметы.
Другого рода пассажи в XC представляют собой в логическом смысле возможные, но крайне маловероятные и странные вещи и поступки – их можно условно назвать «фершробен» (чудаковатое шизофреническое поведение).
Хазарские женщины в случае гибели на войне своих мужей получали по одной подушке для того, чтобы хранить в ней слезы, проливаемые по погибшему ратнику (с. 12).
Она просила, чтобы он огрыз ей ухо и съел его (с. 40).
Мать профессора Исайло Сука говорит с ним, как будто это не ее сын, и все время рассказывает ему о научных достижениях профессора Сука так, как будто это кто-то другой (с. 84-87).
Современники говорят, что в Мустай-беке Сабляке еда не держалась, и он, как горлица, и ел, и гадил одновременно (с. 158).
Он набивал ружье типографскими литерами и шел охотиться (с. 179).
Дело в том, что книги он держал на полу, читал их, стоя босиком и перелистывая страницы пальцами босой ноги (с. 184).
Мокадаса похоронили в могиле, имеющей форму козы (с. 213).