Шрифт:
Он встал. Наклонился ко мне. И тем же усталым, тусклым голосом проговорил:
— Вы можете отправляться в Анкару, когда пожелаете. Вот вам сто лир подорожных. Извольте.
Положив мне деньги на колени, он выпрямился. И вновь выстукивает дробь.
Я встал. Деньги упали на пол. Я наклонился и поднял. Скомкав купюру, я засунул ее в карман брюк. Горестное отвращение охватило меня — то ли потому, что я наклонился, чтобы поднять деньги, то ли потому, что никогда прежде ни у кого просто так не брал денег, кроме деда, да и то лишь по мусульманским праздникам, то ли потому, что деньги мне на колени положил этот незнакомец с бесцветным голосом, в чем-то, как я чувствовал, меня подозревавший, то ли по множеству каких-то других причин, переполнивших мне душу своей темнотой. Я вышел, даже не попрощавшись с ним.
Первые слова, которые я услышал после того, как заказал чаю в кофейне, — я не заметил, кто их произнес, — были такими:
— Всех, кого вчера вечером погрузили на пароход, утопят в море неподалеку от мыса Керемпе. Приказ Анкары.
Я выскочил из кофейни. Запыхавшись, влетел к начальнику Айн-Пе.
— Говорят, Тевфика и Сулеймана утопят в море.
— От кого вы это слышали?
— В кофейне говорили.
— Кто?
— Не знаю.
— Не волнуйтесь, мой юный бей, все ваши друзья вернутся в Стамбул целыми и невредимыми.
Он сказал мне это таким скучающим, таким бесцветным голосом, что я даже не обиделся на то, что он назвал меня «юным беем», и поверил его словам.
Так на самом деле и произошло. Тевфик с Сулейманом, целые и невредимые, вернулись в Стамбул.
Один из них продолжал обманывать своих кредиторов, а второй написал новое стихотворение для падишаха. После того как объявили Республику, они работали в одной газете, которую издавало Министерство внутренних дел. А сейчас оба депутаты Великого национального собрания Турции.
* * *
Ахмед вытащил из-под подушки коробок спичек вместе с пачкой сигарет. Закурил сигарету. Измаил тихонько похрапывает.
С помощью хозяина гостиницы я нанял погонщика с ишаком и на следующий день на рассвете отправился в путь из Инеболу. Мне сказали, что по мере подъема в горы воздух похолодает. Пальто у меня легкое. Мне посоветовали грудь, спину и ноги в ботинках обернуть газетами. Так я и сделал. А еще купил себе огромную папаху серого цвета, каракулевую папаху. Ишаку было бы тяжело тащить и меня, и мой чемодан. К тому же сидеть верхом на ишаке — ниже моего достоинства.
Где-то через три четверти часа Инеболу остался позади. Но с горы, на которую мы поднимаемся, слева у ее подножия я вижу и городок, и Черное море, справа я вижу равнину, а перед собой — заснеженные вершины; на Черном море — летнее солнце, на равнине — весна, в горах — зима. Я остановился:
— Вот она, родина! Вот моя родина! Вот она, милая моя Анатолия!
Поймал себя на том, что ору, а правую руку вытянул вперед.
Погонщик растерянно смотрит на меня. Я взял себя в руки. Смущенно улыбнулся. Однако чувство неловкости быстро прошло. Так же громко, но на этот раз не протягивая вперед руку, я крикнул погонщику:
— Такой красоты нет даже в Швейцарии!
Хотя саму Швейцарию я видел только на маленьких цветных фотографиях, которые вкладывали в коробки шоколадных конфет «Тоблерон».
Погонщик не ответил.
— Но же, чертова скотина! — сказал он своему ишаку; мы зашагали дальше.
То и дело, глядя на окружающие меня справа и слева виды, думаю: «Есть ли в мире человек счастливее меня?» — но вслух уже своих мыслей не повторяю. Почему-то я все-таки стесняюсь погонщика.
Мы прошли довольно много. Инеболу и Черное море исчезли из виду. На одном повороте мы встретили восемь или девять человек, остановившихся на привал. Все молодые. Все из Стамбула, это ясно по их виду. У каждого на спине какой-то узел или сумка. Курят. Мы познакомились. Все они — офицеры запаса. Кто-то воевал на Дарданеллах, кто-то — в Палестине, кто-то — в Галиции. После поражения в войне они вернулись в Стамбул. Один даже вернулся из плена, из Индии. Почти все до армии были учителями. В Инеболу они прибыли неделю назад. Они направляются в Анкару, а оттуда на фронт.
— Сколько вам лет? — спросили они меня.
— Восемнадцать исполнилось, — ответил я.
— Скоро увидимся на фронте, — сказали они.
Путь мы продолжили вместе. Один из них, тот, что вернулся из плена, выглядел больным, и на спину нашего ишака нагрузили и его торбу.
Когда уже темнело, под вечер, добрались мы до постоялого двора в Эджевите, стоявшего в горах Ылгаз, среди огромных дубов и грабов. В Инеболу говорили, что у хозяина этого постоялого двора сливочное масло и мед славятся на всю округу. Едва мы уселись на скамью, как я заказал меда и масла и себе, и своему погонщику. Лепешки были горячими. Масло немедленно тает в них, смешиваясь с медом. Никогда в жизни я не ел ничего вкуснее. Допивая айран, я заметил, что попутчики мои пристроились за другим концом стола и едят только хлеб с сыром из своих мешков.
— Почему вы не пробуете ни мед, ни масло? — спросил я.
Они не ответили. Я предложил им масло, которое лежало передо мной на виноградных листьях, и мед в деревянном кувшине. Ни один из них не взял. Не успев решить, стоит ли говорить о том, что мне подумалось, я спросил:
— Разве вам не выдали подорожные?
— Выдали.
— По сколько?
— По десять лир…
Сначала я растерялся, затем мне стало стыдно, потом я пришел в ярость:
— Мне выдали сто лир! Вы идете на фронт, а я буду рисовать. Но мой двоюродный брат — депутат в Анкаре. Поэтому мне выдали сто лир. Позор! Черт побери! Если вы хоть сколько-нибудь желаете мне добра, давайте проедим эти деньги вместе.