Шрифт:
Моральной отдушиной для нее стал «милый и бедный Георг»… Да и Герцена он также немного отвлекал от мыслей. Он один попадал в тон их теперешнему состоянию своим трагическим настроением, которое объяснялось тем, что с немалой долей справедливости он подвергался общественному осуждению за «баденскую вину». Однако он не утратил вкуса к бокалу рейнского или прогулке под парусами по озеру. И все это было, на их взгляд, верно и жизненно, столь много пережившие Натали с Александром не верят в беспросветную скорбь. В его присутствии и у них подчас пробуждался интерес к тем же незатейливым удовольствиям. Вообще опекать слабого — отчасти помогает в беде. Натали, утешая его, на время забывала о своем горестном.
Женевская публика резко осуждала его все за то же предприятие 48-го года на пару с Эммой. Одно слово «предприятие» — со странной, как и во всем у этой четы, смесью крайнего идеализма с практицизмом и честолюбием… Гервег становился всего лишь «поэтом своей жены», а тут возможность вернуть былую известность — с отрядом вооруженных рабочих пойти на помощь восставшей Саксонии. Он представлял себя поэтом-диктатором, провозглашающим свою республику…
Завершилось разгромом отряда.
Теперь, преследуемый тучей карикатур, он обвинялся в том, что бежал до выяснения исхода решающего боя. Эмма же утверждала, что нашла его на окраине города оглушенным, позднее она издала в подтверждение этого брошюру. Правда, в окружении остался его отряд. (Герцены в ту пору были еще в Италии.)
Александр считал, что вряд ли тот бежал: после поражения всегда ищут виноватых, и как раз героем на час Гервег мог быть. Сомнительным ему казалось и другое: обвинение в том, что он тогда присвоил казенные деньги.
Так или иначе, Гервегу сейчас было солоно. Но Александр полагал, что утешать и отвлекать его от горестных мыслей как раз не надо. Если что-то и спасет его, так только если он повзрослеет в горе. Герцен понимал, что он защищает Гервега своим именем, но верил, что поддержать его стоит: еще не перебродило в нем то, что закипало сейчас тщеславной истерикой и самоотвращением, но перебродит… Он был лишь против ежеминутного «спасания» Георга.
Натали же говорила с мольбой:
— Ты не понимаешь, как он хрупок, это может знать лишь такой же слабый! Да, он женствен. Он — младший брат мне, как бы даже… сестра… Тут — одна душа. Ты сильный, Александр, и, кажется, ты не можешь этого понять… Его добьет одно холодное слово!
Ему оставалось пытаться понять ее привязанность на уровне: кто-то близок как ребенок, как слабый…
Она искренна в этом?.. Да, безусловно.
Что же, он постарается понять.
Хоть одно — она была теперь веселее и ровнее. О чем только они не говорили с Гервегом! (У нее не было тайн от Александра, и она пересказывала ему.) О Москве. И о русском искусстве. О том, что, глядя на их Сашу-маленького, можно представить себе церковные лики: у него почти иконописные черты и большие глаза, как на старинных фресках. А Георг говорил в ответ на это, что у нее самой лицо, в котором создатель, если он есть, запечатлел идею высокого, бывают ведь лица как бы без отчетливого его замысла — им нет числа, у нее же лицо — как хорал. Говорили о жизни… Что есть в ней — одно! (Александр знал эту мысль Натали.) Она любит жизнь за возможность любить, чувствовать чужую душу как свою. И Георг с нею полностью согласен. Она пересказывала Александру…
Георг казался ему взволнованным и то и дело с почти неприятной Герцену горячностью бросался к нему с объятиями. Вновь были карикатуры на него в швейцарских газетах, и Александр объяснял для себя его взвинченность этим.
Натали с Георгом становились почти неразлучны. И играющие дети рядом. Александр угрюмо робок.
Вот и сейчас он войдет в комнату и нарушит…
Он увидел: похудевшая, с тонкой шеей, на которой теперь заметнее и столь беззащитно выделялся немного увеличенный у нее шарик щитовидной железы (увидел с нежностью, с болью), Натали, по-домашнему-строго причесанная, в голубом утреннем капоте, сидела у окна, ее рука в эмалевом браслете лежала на коленях, и у ее колен… рыжеватой красивой головой — на них — милый Георг… Понял с заранее, давно возникшей в нем болью, в которой было мало удивления, что он слеп! И очевидность показывает…
Он спросил себя: искренна ли с ним Натали? И ответил: несомненно. Возникало что-то, чего она еще сама не сознавала.
Ну а он, Гервег? Александр не мог пока ответить на этот вопрос и не знал, что делать дальше.
Вскоре Герцены выехали в Цюрих к своему младшему Коле, Георг же проводил их до Берна и остался там, чтобы осмотреть город. Позднее Александр вновь увиделся с ним там.
Ему показалось, что Гервег избегал его. Он нашел его не в той гостинице, откуда посылались письма в Цюрих. Тот был слегка нервозен. Обронил что-то о страданиях поэта…
Александр не задавал вопросов. Но было ясно, что оба они знают, о чем умалчивают. Сколько было бы спасено, думал он впоследствии, если бы Гервег объяснился с ним тогда и оставил бы их в покое.
Тянулась какая-то вкрадчивая и муторная ложь… Но вот и обычное у Георга — броситься на грудь. Все то же, всегдашнее у него: поток комплиментов Герцену, самовосхваление и самобичевание. Его третируют в Берне, один Герцен понимал его всегда, понимал настоящее в нем!
Было слегка похоже на повинную. Но нет, слишком уж много приторного в адрес Александра и упоения собой. И все-таки хотелось думать, что тот сознает свою вину.