Шрифт:
– Неправда, Сережа, это неправда. – Мери едва справлялась с голосом, стараясь, чтобы он звучал как обычно, но к горлу, мешая дышать, подступал горький комок. – Вам, верно, покажутся глупостью мои слова, но… надо жить. Что бы ни случилось, надо жить, нам ведь не дано знать свою судьбу, будущее…
– Полагаете, для нас возможно будущее? И судьба? – устало перебил ее Сокольский. – А впрочем… вы, наверное, правы. Этот месяц отсрочки мне, видимо, был дан затем, чтобы я узнал вас. Поверьте, мне сейчас не до церемоний и комплиментов, и посему я говорю чистую правду. Ничего лучше этого месяца в моей жизни не было. И, подозреваю, уж не будет.
– Сережа, нельзя…
– Мне теперь все можно, – со странной улыбкой, глядя через плечо княжны на бьющиеся под дождем слабые язычки огня, сказал он. – Я люблю вас, Мери. Молчите. Я знаю, вам нечего мне ответить. Да и не нужно.
Снова наступило молчание, прерываемое лишь треском веток снаружи и затихающим шелестом: дождь слабел. Сокольский, не поднимая глаз на Мери, вынул портсигар, не спеша закурил. Спустя минуту аккуратно загасил папиросу о подошву сапога и встал.
– Мне пора. Уже поздно, а ночью выезжать. Вы проводите меня?
Мери молча поднялась. Вдвоем они вышли из шатра в сырые сумерки. Табор был весь затянут туманом, сквозь который слабо просвечивали зажженные к вечеру костры. Мокрые, уставшие за день цыганки возились у палаток, покрикивали на детей. Настроения петь не было. На идущих к дороге Мери и Сокольского никто не обращал внимания.
Пустая дорога казалась залитой снятым молоком. Темнел кусочек очистившегося к вечеру от туч неба, слабо моргала на нем маленькая, зареванная звездочка. Из степи осторожно подавала голос одинокая цикада. Сокольский чуть присвистнул сквозь зубы, и гнедой конь, покачивая большой головой, неспешно вышел к нему из тумана.
– Вам не холодно, княжна? – спросил ротмистр.
– Нет, – слабо улыбнулась Мери, только сейчас заметив, что стоит посреди обширной лужи, утонув в ней почти до колена. – Вы же знаете, я привыкла.
Чуть поодаль раздалось кряхтение, зажегся огонек трубки: старая Настя обстоятельно усаживалась на обочине дороги.
– Как они следят за вами… – заметил Сокольский. – К чему? Намерены выдать вас замуж за цыгана?
– Все может быть, – помедлив, произнесла Мери.
– Не выходите, – попросил он.
Мери не ответила. Белые клубы тумана наползали со всех сторон, огонька Настиной трубки вскоре не стало видно, и только цыганские костры пробивались сквозь эту пелену. Глядя на них, Сокольский задумчиво запел:
Мой костер в тумане светит, Искры гаснут на ветру, Ночью нас никто не встретит, Мы простимся на мосту…
– Что ж, Мери, давайте прощаться? Отчего же вы плачете?
Она пожала плечами, не вытирая бегущих по лицу слез. Протянула руку.
– Княжна, обещайте мне только одну вещь, – сквозь зубы, резко сказал он, сжимая ее холодные пальцы. – Обещайте, что, когда я вернусь… что, если я вернусь, – может ведь случиться и такое, правда?.. – вы будете здесь.
– Но, Сережа… – едва выговорила она.
– Я же не прошу ничего невозможного! – с ожесточением воскликнул он, яростно отталкивая тычущегося ему в плечо гнедого. – Предложения я вам не делаю, не прошу ждать меня – я еще в своем уме! Но если я вернусь, я хочу вас видеть. Иначе… – Сокольский через силу улыбнулся. – Иначе мне придется провести остаток дней моих в разъездах по цыганским таборам в поисках вас. Вы мне этого желаете?
– Да, Сережа, хорошо, – обреченно сказала Мери. – Я обещаю.
– Это ведь нетрудно, правда? – внезапно изменившимся голосом отозвался он. – Тем более что вернусь я навряд ли.
– Сережа, не говорите так… Ради бога, не говорите так! – Мери разрыдалась.
– Не плачьте, – хрипло произнес он. – Как жаль, что так мало было времени…
– Сережа, ради бога, бросьте к черту эту войну! – вдруг срывающимся от слез голосом попросила она. – Я уговорю цыган, табор на рассвете снимется с места, вы поедете с нами… кто вас будет искать? Ведь это все бессмысленно, никому не нужно… никому… ничего уже не осталось… А вам только двадцать четыре года, вам надо жить!
– Мери, Мери, если бы я мог… – медленно, словно всерьез раздумывая над ее словами, выговорил он. – Но я, к сожалению, не бродячий цыган, а офицер русской армии. Вы правы, ничего уже не осталось. Ничего… кроме долга. Да и цыганам я не нужен. Простите меня. Прощайте. И не плачьте больше: я этого, право, не стою.
Он неловко, слишком поспешно поднес к губам ее руку, отвернулся и вскочил в седло. Гнедой мягко тронулся с места по раскисшей дороге и через мгновение скрылся в тумане: до Мери доносилось лишь удаляющееся мерное чавканье копыт. Вытянувшись в струнку, она вслушивалась в это чавканье до тех пор, пока последний звук не растаял в сгустившейся темноте. Затем, качнувшись как пьяная, повернулась, сделала несколько шагов и осела на обочину дороги рядом со старой Настей.