Шрифт:
Сколько раз подъезжал я к Могилеву с надеждой, что удастся склонить Ставку к решениям, нужным для победы. Теперь я снова прибыл в Ставку с задачей: предотвратить надвигавшуюся гражданскую войну, сохранить внутренний мир на родной земле.
Но уже первое впечатление при выходе из вагона было не в пользу той миссии, которую я взял на себя. По перрону разгуливали офицеры и солдаты корниловского полка. На рукавах у них были нашивки с изображением щита с черепом и костями. Батальоны смерти! Какой нелепый символ в то время, когда вся страна была наполнена мечтой о новой счастливой жизни! Солдаты подчеркнуто молодцевато отдавали честь офицерам. Офицеры подчеркнуто лихо отвечали своим головорезам-смертникам.
По дороге со станции в штаб мне попался эскадрон текинцев в таком же прекрасном виде, как пехота на вокзале. Сытые, хорошо вычищенные кони, блестящий порядок строя, бравый офицер во главе. Чувствовалось, что в Могилеве собирается настоящая боевая сила, готовящаяся к скорому выступлению. [318]
Я проехал прямо на заседание комиссии по сокращению армии и застал тут старых знакомых: генерала Кондзеровского, дежурного генерала чуть ли не с самого начала войны, и генерала Лукомского, начальника штаба верховного главнокомандующего, с которым я был знаком давно. Это были люди, которые всю войну вершили дела. Ни одного нового человека, который давал бы какую-нибудь надежду на то, что к поставленным вопросам подойдут по-новому. Однако внешне мои предложения были встречены хорошо. Представители Ставки были согласны с необходимостью пересмотреть состав армии и пойти на её сокращение.
Я был очень доволен достигнутым, хотя бы на словах, результатом. Но по мере того как я знакомился с господствовавшими здесь настроениями, я видел, что Ставка живет напряженной жизнью, что зреют большие решения. У меня в Ставке было много знакомых. Из них И. П. Романовский, генерал квартирмейстер Ставки, доверенное лицо Корнилова, был наиболее близким мне человеком. С ним я был связан не только совместной службой во 2-м стрелковом полку, длинными ночами, проведенными у бивачных костров во время маневров в финляндских лесах, на берегу молчаливых голубых озер; нас связывала общность взглядов на непорядки русской вооруженной силы и русского государственного строя, обнаружившиеся во время войны с Японией. Мы с Романовским были участниками этой войны и оба негодовали, обсуждая поведение генералитета. Недоумевали, обсуждая политику царя, не желавшего дать народу конституцию. Искали пути, как выйти из создавшегося положения. Я восхищался поведением Романовского, выступившего против грубых ошибок в деле подготовки к войне 1914 года и демонстративно ушедшего из Генерального штаба, и решил откровенно поговорить с ним.
— Иван Павлович, я знаю, что в Ставке мечтают о диктатуре Корнилова, — начал я. — Это предприятие обречено на провал и откроет дорогу большевикам. Я приехал специально для того, чтобы предостеречь вас.
Романовскому было лет сорок, может, немногим больше. Это был живой, умный, большого военного образования и большого личного мужества человек, заслуженно носивший свой Георгиевский крест.
— Нет, Александр Иванович, — слегка картавя, отвечал [319] Романовский. — Спасение России сейчас в том, чтобы железной рукой заставить слушаться массу. Народ в своем безумии идет за большевиками и перестал понимать добро и зло; он тащит Россию в германское рабство. Если бы мы не применили пулеметы в Галицийском сражении и не остановили ими бегство, немцы были бы уже в Киеве.
Я возражал.
— Спасти Россию нельзя, не имея за собой народ. А за Корниловым идет явное меньшинство, и это меньшинство называется контрреволюцией. Под этим знаменем ничего сделать нельзя. Народ должен видеть, что революция действительно создает ему новую жизнь.
— Это верно, я этого не отрицаю, но я не вижу, чтобы это новое могли дать молодцы из «совдепов».
— А кто же? Господа рябушинские, что ли? Разве наша дорога с богачами? Ведь основная масса офицерства — бедняки, не имеющие за душой ничего, кроме своего жалкого жалования.
— Слушайте, Верховский, — нервно говорил мой собеседник. — Кто все эти гоцы, либеры, даны, нахамкесы и прочие? Ведь это же все евреи, которые распинают Россию.
Я рассмеялся.
— Неужели вы не могли придумать что-либо более остроумное, чем лозунги еврейских погромов?
Мне стало ясно, что дальше говорить с Романовским бесполезно.
— Видно, нам с вами не договориться, Иван Павлович.
Романовский тяжелым взглядом посмотрел на меня.
— Я все-таки надеюсь, — сказал он, — что вы не забудете того, что вы офицер, и поступите сообразно этому.
Разговор был многозначительным. В нем бесспорно слышались нотки надвигающегося восстания. Надо было что-то делать. Единственным человеком в Ставке, которому я мог доверять, был комиссар Временного правительства, член партии эсеров Филоненко, друг и ближайший помощник Савинкова. Филоненко встретил меня явно обеспокоенный. Это был еще очень молодой человек, лет двадцати пяти, с лицом заговорщика, энергичный, смелый, полный решимости. Глаза его глядели исподлобья. [320] Говорил он медленно, как бы все время открывая какую-то тайну.
— Знаете ли вы, что Ставка, по-видимому, собирается выступать против Временного правительства?
— Конечно, знаю, — отвечал Филоненко. — Я об этом уже телеграфировал Савинкову.
— А знаете ли вы, что ваша телеграмма, перед тем как быть посланной, была представлена начальнику штаба главнокомандующего на просмотр и он, посмеявшись над ней, позволил отправить её в Петроград?
— И это я знаю. Мне Корнилов это говорил.
— Какие у вас отношения с Корниловым?