Шрифт:
— Так… Разные разности.
— Доволен?
— Очень!
— Рада.
Меркулов прильнул к окошку. Скользнули мимо за волокнами снегопада белый дворец, над портиком которого вздыбились литые кони, дверь метро, отделанная желтой медью, низ огромного здания, выложенный где красным, а где и черным в голубых крапинах камнем.
Как-то вдруг вспомнил Меркулов, что Перцевой называет его то дорогим, то милым, то золотым гостем. Странно! По всему видно, что хочет оставить у себя: ласков, приветлив, внимателен. Тогда почему гостем величает? Стесняется папой называть? Но можно ведь по имени-отчеству. Боится, обижусь? Да нет же! Зачем? Не из таких я, чтобы на пустяки серчать.
В этот вечер Меркулов лег спать с тяжелым чувством недоумения: и после возвращения из универмага с уст Перцевого то и дело срывалось коробившее душу слово «гость».
Пролетела неделя. За это время Меркулов видел зятя только два раза: когда ездили в Большой театр на оперу «Иван Сусанин» и когда заходил к Владимиру Викентьевичу старый контр-адмирал с бородой, похожей на клочок кудрявой пены. Представляя Павла Тихоновича контр-адмиралу, Перцевой проговорил:
— Мой дорогой гость. Отец Кати. Интересный собеседник. Да занят я, что называется, по самое горло. С тех пор как приехал он, даже побеседовать по-настоящему не пришлось, — и скрестив руки на коричневом пиджаке, разлинованном блестящими полосками цвета густого чая, вздохнул, словно и впрямь был огорчен этим.
Меркулов не мог понять, зачем Перцевой жалел, что не довелось как следует поговорить, если сам же почему-то не хотел встречаться с ним: рано уезжал, поздно возвращался, в свободные часы отсиживался в своем домашнем кабинете.
Павлу Тихоновичу было больно, что Перцевой, избегая его, тем самым мучил жену и даже сына, но без зятя он чувствовал себя гораздо свободнее.
Екатерина Павловна была почти постоянно занята — убирала квартиру, готовила, стирала, ходила устраиваться на работу, — и поэтому Меркулов проводил целые дни с внуком. По утрам, после завтрака, он надевал на Сережу шубку и шапку из белого кроличьего меха и шел с ним на гранитную набережную Москвы-реки или в сквер, посреди которого возвышались обросшие бахромчатым инеем чаши фонтана. Меркулов едва успевал отвечать на вопросы внука. Ему нравилось ненасытное любопытство мальчика и то, что удовлетворяет это любопытство именно он, дед. Нередко внук спрашивал о том, чего Павел Тихонович не знал. Приходилось отмалчиваться, делая вид, что вопроса не было, или заводить разговор о чем-нибудь другом — в общем, заниматься неприятным увиливанием. Но делать было нечего. Так нужно было, чтобы внук думал, что дедушка знает все, и не утратил своей привязанности к нему.
После обеда Меркулов и Сережа ездили в «Хронику» смотреть мультфильмы, а то отправлялись в какой-нибудь музей. Вечерами они обычно сидели в комнате. Павел Тихонович вырезал из дерева зверьков, а Сережа выпиливал лобзиком деревья, звездочки, буквы.
За два дня до отъезда, читая ночью книгу на тахте, Меркулов услышал у изголовья мурлыканье Аристократа. Это был крупный пушистый белый кот, лишь лапки его, уши и верхняя часть хвоста покрыты рыжей шерстью. Спал он обычно на спине, изящно подогнув лапы к морде. В такие часы ни соблазнительные кухонные запахи, ни сильный шум в квартире не могли поднять Аристократа. И если спотыкались о него, то и тогда он не шевелился. Бодрствуя, он любил посидеть на включенном радиоприемнике и, когда играла музыка, сладко прижмуривал глаза в пятнышках цвета семян конопли.
— Ишь размурлыкался. Чего надо? — погладил кота Меркулов.
Аристократ, вопреки своей неприязни к ласкам, нежно потерся розовым носом о его пальцы и, вогнув спину и лениво вытягивая мохнатые задние лапы, пошел к двери.
— Так бы и сказал: выйти, мол, хочу, а то фырр, фырр, фырр. — Павел Тихонович откинул одеяло, опустил мосластые ноги на теплый ворс дорожки.
Когда открывал коту, долетел тихий, дрожащий голос дочери. Осторожно выглянул. Дверь спальни, где находились дочь и зять, была чуть приоткрыта. Сквозь щель в темноте комнаты виднелись часть кресла и угол застекленной картины, залитый синим светом рекламы, висевшей на противоположном доме.
— Нет, нет, Володя, ты должен объяснить…
— Чего объяснять? Ведь он не изъявлял желания остаться у нас, — услышал Меркулов и замер, прислонившись к косяку.
— Нужно быть слепым, чтобы не видеть этого. Просто он очень деликатный человек. Не уклоняйся, пожалуйста, объясни, почему ты не хочешь, чтобы папа жил с нами?
В наступившей тишине всколыхнулись пружины софы. Вероятно, Перцевой недовольно повернулся на постели. Сердце Павла Тихоновича забилось от внезапного волнения тяжело и ощутимо до боли; захватило дыхание, а тело наполнилось слабостью, от которой кружилась голова…
— Хорошо, я объясню, — выдавил Перцевой. — Во-первых, он не нравится мне, во-вторых, я не хочу, чтобы он вносил разлад между мной и тобой.
— Какой разлад? — в голосе Екатерины Павловны послышались слезы.
— Ну уж только без сцен. Пока его не было, ты не думала возвращаться на работу, вернее туда, где ты сможешь окружить себя поклонниками. А только…
Меркулов тихо прикрыл дверь. Зачем понапрасну терзать себя? Он выключил настольную лампу — читать больше не хотелось. Чувствуя, что не уснет теперь, Меркулов не лег. Он походил по мягкой, уминающейся, как губка, дорожке, оперся локтями о подоконник; колени коснулись горячих и острых ребер батареи.
Снаружи метелило. Длинные свивающиеся струи снега с шелестом скользили по асфальту широкого шоссе. За Москвой-рекой, местами чернеющей холодными промоинами, мерцали узорное золото обводов и зеленая черепица кремлевских башенок. Над главами Василия Блаженного висел прозрачный ломтик луны.
Глядя на Москву, Меркулов старался не думать об услышанном, но мысли его возвращались все к тому же.
«Мне-то легко: сел да уехал, а Катеньке страдать с ним. Влипла, будто пятак в грязь. Когда поженились и гостили у нас, ластился зятек, молочные реки с кисельными берегами сулил, хоть никто и не дергал его за язык. А сейчас волк волком. Ох, нехорошо! В таком городе и такой человек… Жалко Сережика. Какой дошлый мальчонка! Искалечит ему душу отец, как пить дать искалечит…»