Первухина-Камышникова Наталья Михайловна
Шрифт:
Глава пятая
«Посмотри-ка на себя в зеркало в последний раз»
В сущности, Печерин уже рассказал самое главное, а теперь ему больше хочется говорить без мысли о печати, делиться сегодняшними мыслями о современности, обсуждать прочитанное. Он часто рассказывает о появившемся у него сотоварище по занятиям русской литературой, докторе Роберте Аткинсоне (1839–1908). Аткинсон преподавал санскрит в Дублинском университете, был большим знатоком романских и кельтских языков, и в 1868 году обратился к Печерину с просьбой помочь в изучении русского языка. В 1876 году он побывал в России и привез множество русских книг. В Москве Аткинсон восхищался «густым, несравненным, неподражаемым, громоподобным басом московских диаконов», и Печерин с удовольствием сообщает об этом Чижову (8 ноября 1876 года). «Записки охотника» они читали с величайшим наслаждением:
(…) тут видишь настоящий русский народ, как он есть в самом деле, – очень различный от известного нам официального народа; даже мне кажется, что между этими двумя народами есть бездна непроходимая.
Вместе с тем, Печерин признает, что его поколение больше интересовалось «парижскими гаменами и смелым народом Франции», чем русским крестьянином, и сожалеет, что в свое время не думал получше познакомиться со своим народом. О романах Тургенева он, соглашаясь с Чижовым, пишет, что Тургенев «описывает такое состояние общества, о котором не может иметь ясного понятия живучи заграницею» (9 апреля 1877 года), хотя в большей степени это относится к нему самому. В этом же письме он отдает предпочтение роману Данилевского «Девятый вал» перед «Героем нашего времени». Впрочем, точность художественного слуха не всегда ему изменяет. Он вспоминает Огарева, о котором после смерти Герцена никогда больше не слышал: «он как в воду канул после смерти Герцена: он был на виду у публики, пока только лучи с фигуры Герцена падали на его облик». «Знаешь ли ты Огарева? Т. е. читал ли что-нибудь. Хотелось бы мне знать какое мнение русской публики об нем. На днях мне случилось прочитать некоторые его стихотворения: стихи очень плавные, но все как-то сердце к нему не лежит, словом – нет души. В прозе Герцена в тысячу раз больше поэзии, чем в этих стихах» (28 марта 1875 года).
С Аткинсоном они читали вместе и «Летопись» Нестора, и «Слово о полку Игореве», и «Заветные сказки русского народа», напечатанные Герценом. О последних он, даже не по-студенчески, а по-школярски, сообщает Чижову в письме от 15 ноября 1877 года, на которое уже не получил ответа: «Вот если хочешь выучиться настоящему коренастому русскому языку, так милости просим к нам, к нам: тут такие есть слова, каких ты еще никогда в печати не видывал».
«Слово о полку Игореве» впервые на английском языке появляется в переводе Аткинсона, ему же принадлежали переводы Тургенева, так что Печерин косвенно оказал влияние на знакомство английского читателя с классикой русской литературы. Русские уроки стали для Печерина «источником неописанного наслаждения». «Как приятно было указывать иностранцу, – пишет он, – на красоты родного слова и встречать старых знакомых, перечитывая отрывки, соединенные с дорогими воспоминаниями в былом» (Гершензон 2000: 508).
После смерти Чижова Аткинсон остался единственным близким ему на свете человеком. В этом отношении Печерину повезло больше, чем набоковскому Пнину, пытавшемуся передать «красоту родного слова» и перечитывать отрывки, «соединенные с дорогими воспоминаниями в былом», перед аудиторией менее достойной, чем профессиональный филолог Аткинсон, знакомый с русской жизнью и любивший Россию. «Мне самому становится смешно, – писал Печерин 28 марта 1875, – что здесь решительно никто меня не знает, кроме Аткинсона: с ним одним я меняюсь мыслями, с ним одним живу в умственной сфере выше окружающего меня фанатизма, и после моей смерти он один будет в состоянии оценить меня и как говорится по-французски venger ma m'emoire (отомстить мемуарами)». Аткинсон пережил Печерина, но, к сожалению, никаких воспоминаний о нем не оставил. Удивительно только, что и в этих занятиях Печерин предвосхитил судьбы русских эмигрантов-интеллигентов XX века, часто становившихся университетскими преподавателями.
В письмах Печерина забавно соединяется профессиональная привычка к цитированию Священного Писания с чисто русской, несколько избыточной склонностью к пословицам, поговоркам и общеизвестным примерам из русской литературы. Так же как и старомодные риторические приемы, все эти образцы «закавыченной чужой речи» призваны передать ироническое или юмористическое отношение к обсуждаемому вопросу, создать некоторую дистанцию между собой и своим высказыванием. Так, к примеру, он осведомляется о судьбе своих записок:
Мы с тобою так сильно заняты положительными науками, что совсем и позабыли об изящной литературе. Ну что-ж? Каково поживают мои записки? живы ли здоровы ли они? и есть ли для них какой-нибудь луч надежды увидеть свет на страницах Вестника Европы? или может быть это была только мимолетная фантазия – розовый сон летней ночи – радужная игра призматических красок в волнистых отливах брызжущего фонтана перед портиком Св. Петра в Риме? и пр. и пр. и пр. Эта фигура называется амплификациею), как явствует из риторики покойного Николая Семеновича Мерзлякова, ординарного профессора Московского университета. Оная фигура вообще употребляется для придания речи большей полноты, круглоты и благолепия. (28 марта 1875 года).
Или, рассказывая о том, что во время визита в Ирландию государева яхта села на мель, он соединяет поговорки в фигуру отрицательной амплификации: «Это непростительная оплошность, это старое русское авось! За это капитана корабля следовало бы выпороть розгами, сослать в Сибирь или куда-нибудь подальше, куда Макар телят не гонял, согнуть в бараний рог и пр. и пр.» (письмо от 10 мая 1874 года).
Переписка с Чижовым доставляла ему огромное наслаждение. Наверное, извлекать из памяти отрывки оперных арий или народных песен, услышанных в детстве, ему было значительно приятнее, чем погружаться в анализ литературно-философско-религиозных интересов своей зрелой поры, приведших к настоящему его положению. Теперь детские впечатления не выстраиваются в рассчитанную систему саморепрезентации, как было в первоначальный период корреспонденции с Россией, а возникают спонтанно и доставляют радость, особенно ценимую из-за возможности ее разделить. Приглашая Чижова, собравшегося в Европу, навестить его в Дублине, он шутливо цитирует слова арии: «Приди в чертог ко мне златой, / О рыцарь милой мой! / Там все богатства обретешь, / Невесту милую найдешь» и с изумлением замечает:
Вообрази себе, что я это помню с десятилетнего возраста. Это из Русалки. Я видел и слышал ее кажется в Одессе. А вот еще воспоминание из Киева (…). Вот тебе и автобиография! Когда человек приближается к концу своего поприща, – все воспоминания далекого прошедшего становятся как то ближе – живее и яснее. Как будто природа или большой неведомый X хочет связать начало с концом и поставив человека на очную ставку с самим собою показать ему целиком его бытие. Вот каков ты был, Владимир Сергеев Печерин – каков в колыбельку, таков и в могилку. Посмотри-ка на себя в зеркало в последний раз, а там и баста! Пора тебе возвратиться вспять туда откуда ты пришел, т. е. в лоно нашей общей матери – как бишь ее зовут? – а Бог весть! (28 марта 1875 года).