Шрифт:
Бросить Москву было немыслимо, но для него возможно. Москва еще стояла при всей своей вековой, исторической святости, и это послужило ей в гибель. Все былое его раздражало, язвило, и он, не вынося попов, начал с храмов. Там священнодействует патриарх – он сан патриарший хочет уничтожить и для этого православно заявить себя главой Церкви!.. Там великолепные царские терема, напоминающие византийский склад и вместе строгость нравов царей; он хочет завести свое зодчество, свои нравы, и пойдут пирушки, ассамблеи и вместе весь иноземный разврат… Там стояла изба, куда стекались выборные от всех городов, от всея земли русской и решали в земской думе, чему быть; он не хотел этой старины, он заведет и свой синод, и свои коллегии, и свой сенат! Здесь будет все собственно свое и все свои! Там были стрельцы; он их перебьет тысячами и разгонит; у него на болоте и в заводе их не будет; наконец, там одно чисто русское, а русские-то ему не под руку. Не с нами же ему ломку ломать, да и не с нами же жить! Он обзаведется и немцами, и голландцами, и одними чужими людьми! Москве не быть, а быть на болоте Петербургу, сказал он себе, и быть по сему. Назвав кочевье свое не градом, а бургом, он не Петр, а уже Pitter, да и говорит, и пишет по-русски уже языком ломаным французско-немецким и т. д. И чего стоит это задуманное на чужбине кочевье, сколько тут зарыто сокровищ, казны, как говорили, а еще более – сколько тут зарыто тысяч тел рабочих, вызванных из отдаления и падших без помещения от холода и изнурительных работ! Нужны были пути сообщения, правда, сам он лично бродит по болотам, по лесам; сам он решает меты, ставит вехи, но сколько здесь пало народу! Нужна была для этой цели его творения стальная длань при помощи мягкой восковой руки русской! Но пусть Москва, пусть народ молча глядит и переносит всю тяжесть ломки – то было их время и то были люди того времени; но мы, отдаленные их потомки, прямые наследники, с одной стороны, этого чудовищного бесправного своеволия, с другой – этого подобострастия, которое не допустило нигде и ни в чем выразиться ни малейшему сопротивлению, могли ли мы, сочувствуя всем бедствиям, перенесенным Россиею, и свидетели таких последствий Петрова строя, могли ли мы не отнестись с должным вопиющим негодованием против того печального прошедшего, из которого вырабатывался так последовательно жалкий, плачевный русский быт настоящего времени? Ненавистно было для нас прошедшее, как ненавистен был для нас Великий, заложивший новую Россию на новых, ничем не оправданных основаниях. Ломовик-преобразователь отзывался какою-то дикостью, не соответствующей условиям призвания человека на все творческое, великое! Он был варвар бессознательно, был варвар по природе, по наклонности, по убеждению! Характер его сложился и развивался при обстоятельствах, тогда же вызванных, но не менее того раздражительно на него действовавших. Он шел неуклонно, безустально к заданной себе цели, и везде и всегда, до конца жизни, он видел… нет, ему чудились поборники всего старого, а он, как неусыпный страж своего нового дела, должен казнить, преследовать мнимых или действительных врагов своих. Воля его росла, укоренялась наравне с неистовой жестокостью. Сердце его не дрогнет даже над участью собственного сына, и он приносит его в жертву с какой-то утонченной злобою! То был не порыв страсти, быть может оправданный мгновением, запальчивым бешенством, понятным в такой натуре, – нет, это было действие долгого мышления и холодно, и зверски исполненного, – ужасно.
Каков он был к сестре, к сыну и вообще ко всей своей семье, таков он был и к большой семье русской… Он, как вотчину, точно любил Россию, но не терпел, не выносил и, что еще более, не уважал собственно Русских. Достаточно было вида одних бород, зипуна, а не немецкого кафтана, чтобы приводить его в преобразовательную ярость. Нет, он не только не уважал, но презирал вовсю привитую себе немецкую силу все тех же Русских.
Всегда пьяный, всегда буйный, он неизменно стоит тем же Pitter’oм и в совете, и на поле битвы, и на пирушках! Не изменит он себе и останется себе верен до конца; и какой конец! Конец самый позорный, самый поучительный для потомков и разъяснивший будто бы загадочную душу Великого! Здесь, на смертном его одре, мы его услышали, проследили и разгадали великую его ничтожность. Великий отходит, отходит не внезапно, но долго, при больших страданиях, но при своем, как всегда, уме. Часы торжественные, предсмертье. Здесь человек, как будто сбрасывая свою земную оболочку, облекается в обеленные ризы предстоящего суда (он же и был главой Христовой Церкви) и высказывает свое последнее, заветное слово. Слушаем не мы одни, а вся вздрогнувшая Россия, ожидавшая этого царского слова… «Да будет венчан на царство, кто будет более его достоин!» И вот каким неразгаданным, неопределенным словом одарил Великий несчастную, презренную Россию. И это слово было произнесено при ком? При том же не определенном пока Данилыче и при той же Катише, незадолго перед тем не без умысла коронованной! Слово это выказало Петра во всей его государственной или, лучше сказать, правительственной ничтожности; тут он выказал свое могучее «я» во всем отвратительном, укоризненном смысле. Явление, объясняющее чисто одно эгоистическое чувство в любви к России. Как человек, обнимавший все отрасли государственного управления, конечно, насколько они были доступны для его полуобразования, человек, который силился все вводить и упрочивать (все-таки по своим недозревшим понятиям), и этот самый человек не думал и не хотел думать об установлении и упрочивании монархического после себя престолонаследия. Такое упущение мысли мы объясняем его собственным развратом и чувством того презрения к Русским, которое, по несчастью, без правильной, законной передачи престола он умел передать и тем, которые случайно завладели на произвол брошенным им престолом.
Разврат его, как ни был он постоянно велик, превзошел все пределы, когда, не уважая ни себя, ни Русских, он взял Катишу в наложницы, а под конец сочетался с ней браком.
Человек, чувствуя за собой способности, как Сатурн, пожирать своих детей, должен был, хотя бы с целью предусмотрительности, взять женщину свежую, целомудренную, с силой производительной, а не развратную чухонку, переходящую из рук в руки его любимцев и не способную к деторождению. Он отходит, и нет ему наследника; наследника зарыли в могилу. Есть наследник прямой, но он мал и не поднять, и не нести ему выпадающего из охладевшей руки тяжелого скипетра. К тому же и обойти Катю, ту самую, которую хотел некогда казнить, но не имел духу и не имел также духу обречь ее на царство.
Глава 1. Любимая доченька
Пронзительный детский крик разорвал густую натопленную тишину мыльни, где разрешалась от бремени Екатерина, будущая жена царя Петра Алексеевича. Полутьма сеней словно осветилась изнутри, а наступающие сиреневые декабрьские сумерки за окном, казалось, помедлили несколько бесконечно долгих секунд.
– Девочка! Девочка, голубка наша, лапушка…
– Какое счастье… – Екатерина откинулась на подушки, набитые душистым сеном.
Одного этого движения ей бы раньше хватило, чтобы застонать от пронзительной боли. Раньше, но не сейчас, когда доченька появилась на свет. Так бывало и прежде, однако ныне ощущение оказалось особенно острым – вместо болей и слабости ее окутало облако теплой силы. Сейчас, ей казалось, она может все – и в хороводе круг пройти без устали, а то и не один, и запеть во весь голос. А уж деточек-то от всех бед защитить – это просто само собой разумеется.
– Кричит-то так славно. Будто поет…
– Да, матушка, славное дитя, сильное.
«И слава богу, душа моя. Жизнь-то у нее, поди, не будет легкой, как бы мне сего ни хотелось. Не может быть простой жизнь дочери царя, не слыхивала история о подобном. Вот сил ей много и понадобится… Просто для того, чтобы жить да жизни радоваться…»
Старая нянька замолчала. Белокурая девчушка подняла глаза от немудреного рукоделия и спросила:
– Неужели вот так прямо матушка тебе все и сказала?
– Нет, птичка моя, она ничего не сказала, ни словечка. Я сама в глазах ее все прочитала. Материнские глаза, они говорящие. А вот те, первые мгновения, когда дитя рождено, они матерям всегда прозрение дарят. Словно за несколько минут видит мать будущее едва рожденного дитяти. Быть может, так оно и есть, и не забывается сие никогда, лишь откладывается в глубинах памяти. И спит там невесть сколько… Иногда до самой смерти. А иногда успевает предупредить мать о несчастье, что вот-вот с дитяткой-то произойдет. И ведь не обманывает ни разу! Уж сколько я такое видала… А все надивиться не могу.
Девочка пожала плечами. Слова-то няньки были ей понятны, но вот никаких струн в душе не задели. Однако запомнились отчего-то надолго.
После того разговора прошло несколько лет. Теперь с Лизеткой, как называл ее отец, чаще беседовали учителя, да и нянька стала уж совсем стара.
Учитель истории перешел к событиям совсем недавним. Пятеро его учеников – Анна и Елизавета, дочери царя Петра, и трое детей светлейшего князя Александра Меншикова, Александра, Мария и Александр, слушали наставника затаив дыхание. Вот уже второй год им преподавали историю великой страны, но пока речь шла о далеких событиях, вроде появления в пределах Руси варягов Рюрика и Синеуса, наследники великих фамилий вели себя, как любые другие дети, – шумели, проказничали, сбивали учителя пустыми вопросами не к месту.
Однако же Полтавское сражение, победоносная война со шведами – это было так недавно, что и историей назвать язык не поворачивался.
– И вот русская армия завершила победную полтавскую кампанию и торжественным маршем вступила в старую столицу, златоглавую Москву. Было это в день рождения принцессы Елизаветы.
Девочка широко раскрыла глаза.
– Да-да, именно в декабре 1709 года. Трудно описать, сколь красочным и величественным было это зрелище: извиваясь бесконечной змеей, по улицам Москвы двигались полки, под триумфальные арки входили усачи-победители непобедимого до той поры короля-викинга, реяли трофейные знамена, сверкали золотом носилки Карла XII, влача униженность своего положения, шли знатные пленные – генералы и придворные короля, за ними понуро плелись тысячи и тысячи солдат и офицеров.