Шрифт:
Чем гуще, чем краснее становился закат, тем мрачнее делался черный лес по ту сторону кургана. И мне показалось, что там кто-то стоит. Чтоб не поддаваться страху, я несколько раз как ни в чем не бывало отбросил песок и лишь тогда выпрямился и заглянул через насыпь. По ту сторону кургана стоял старичок. В лапоточках, в белых с розоватым отливом онучах, в ветхом зеленовато-буром зипунишке, из которого клочьями торчала серебристая, лиловая и ядовито-зеленая вата. Личико у старика было крепкое и румяное, как редиска, седенькая бородка клинышком, морщинки у глаз белые. Старичок взглянул на меня, прищурился, и глазки его вспыхнули красным светом, как угольки в костре. Я схватил лопату и что есть мочи припустился в деревню — доедать петуха.
Видел я, конечно, не самого лешего, а всего лишь хитрого старичка-лесовичка. Но и этой встречей я был доволен. Тут нужно редкое сочетание условий: одиночество, усталость, курган, закат, березы, лишайник, боровой мешок, взгляд, упавший после всего этого на темные ели. И разбуженная непонятным, почти рефлекторным страхом фантазия, создавшая из красок неба и леса вполне реалистический и даже традиционный образ старичка-лесовичка, как бы пришедший из сказок моего детства. И если уж даже я ухитрился его увидеть, то нет ничего удивительного в том, что в прежние времена у людей такие встречи бывали гораздо чаще.
Выпрыгиваем из машины и наперегонки мчимся в палатки за чистой одеждой и умывальными принадлежностями. Каждому хочется раньше других попасть в душ. Брезентовые кабины, бачки с привязанными к кранам продырявленными консервными банками — самые высокие сооружения нашего палаточного городка. Оттуда вместе с плеском воды слышатся восторженные вопли и песни. Оттуда выходят обновленными, неузнаваемыми, в обычной городской, а в наших условиях — парадной, одежде, не испытывая ни малейшего желания прикоснуться к земле, к которой только что были так близки.
И тут я опять не могу удержаться, чтобы не процитировать Геродота, на этот раз уже не в связи со скифами.
«Египтяне, — пишет Геродот, — чрезвычайно религиозны, гораздо больше других народов». Далее он перечисляет обряды, по его мнению свидетельствующие о чрезвычайном благочестии: египтяне «каждый день чистят медные сосуды, из которых пьют», причем «делают это все, а не так, что один делает, другой нет», часто стирают одежду и, — о неслыханный фанатизм! — «моются они два раза в день и два раза в ночь».
Если так, то отец истории счел бы нас, своих коллег, ревностными приверженцами религии и, пожалуй, объяснил бы наш пыл желанием внутренне очиститься после кощунственного труда — вскрытия гробниц. Ведь умывание долго рассматривалось как очищение скорее духовное, чем телесное. Люди омывали дух и лишь попутно, между прочим, умывали и грешное тело.
Зато иные древние обычаи, которые казались Геродоту странными и даже экзотическими, преспокойно дожили до наших дней. Вот, например, как древние вавилоняне лечили больных: они выносили больного на площадь. «К больному подходят и говорят с ним о болезни; подошедший сам, может быть, страдал когда-либо той же болезнью, как больной, или в такой же болезни видел другого. Люди эти, подошедши, беседуют с больным и советуют ему те самые средства, которыми они излечились сами от подобной болезни или видели, что излечивались ими другие больные».
Так лечатся и теперь, несмотря на прогресс медицины; разве что больных на площадь не выносят. Так мы лечим Бориса, который сегодня слег в постель. Должно быть, тепловой удар: искатель романтики работал без шапки и без рубашки.
Вернулся Лоховиц. Он просит меня и после обеда «возглавить» работу отряда: слишком много дел у него с хозяйственниками. Незаметно втягиваемся в обычный для «старых хорезмийцев» разговор, вспоминаем прежние раскопки. Делаем мы это увлеченнее и подробней, чем беседуя наедине. И, значит, как говорится, работаем на публику. Мы сидим рядом, а говорим, будто со сцены. Наконец дело доходит до того, что мы исполняем один прекрасно известный нам обоим рассказ дуэтом. Оглядываемся — за столом никого. Вся наша молодежь разбежалась. «Пытка воспоминаниями» — вот, оказывается, как назывались у них такие разговоры.
К чаю все приходят в тех же брезентовых костюмах и докторских колпачках, заспанные и с виду еще более утомленные, чем до перерыва. Привычно шутим над Оськиным, который пьет чай из своей огромной кружки. Но зато и компот ему подают в том же сосуде. Всем полагается по кружке божественного напитка. Вот и Оськин на зависть остальным тоже получает полную кружку.
Дежурный бьет в рельс. Впереди еще четыре часа работы. Никто из нас не подозревает, что вот-вот произойдет событие, после которого все у нас изменится.
Где-то после пяти часов наступала минута, когда в воздухе возникало некое прохладное дуновение. Ни шелеста, ни ветерка, и все-таки дуновение. Садилась пыль, степь уже не мерцала, устанавливалась ясность. Солнечный свет сгущался до желтизны. Дело шло к закату.
Я особенно любил тот момент, когда солнце начинало уходить в землю и некоторое время половина его возвышалась над горизонтом, как оранжевая юрта. Я не решался делиться таким сравнением с товарищами: оно показалось бы им претенциозным. Я только старался не пропустить этот момент и всякий раз убеждался: да, действительно, юрта. Что же еще может стоять в степи? А однажды над степью встали сразу и желтая юрта уходящего солнца, и розовая юрта луны.