Шрифт:
— Видно, думает, вы практикант, она не привыкла, чтобы ее беспокоили в это время. Но вы спрашивайте, она ответит. Жаль, правда, утомлять ее — она совсем одряхлела и в детство впала, да и здоровье никудышное.
Я вынул блокнот и авторучку, уселся на стул возле изголовья и стал рассматривать старую женщину, в особенности ее руки, высохшие, костлявые. Казалось, жизнь покинула ее еще до того, как сердце перестало биться, обликом она напомнила мне покойную бабушку. На маленьком столике по другую сторону кровати стояло в вазочке несколько мятых бумажных цветов, лежала Библия в потрепанном переплете, черный футляр с очками и расческа. Мне стало стыдно.
— Гвюдфинна, где вы родились? — задал я свой первый вопрос.
— На севере, — ответила она. При этом пальцы ее слегка шевельнулись, словно она желала показать мне, что они еще живы.
«На севере», — записал я.
— А где именно?
Гвюдфинна назвала долину и хутор.
— В низовье долины, — добавила она. — Там теперь, поди, никто уже не живет.
— А когда вы родились?
— В конце месяца гоуа [42] .
42
Гоуа — восьмой месяц исландского календаря (с середины февраля до середины марта).
— Как? Разве вам не исполнилось семьдесят минувшей осенью?
— Нет, не исполнилось! — сказала старуха. — Мне лучше знать, когда мой день рождения. А день рождения у меня в конце месяца гоуа. Очень, конечно, может быть, что он там что-то поменял, наш сьера Кьяртан, но я не позволю ему распоряжаться моим днем рождения, как ему заблагорассудится, хоть он и пастор. Пусть чем-нибудь другим распоряжается.
«Говорит, что родилась в конце месяца гоуа», — записал я и, вспомнив инструкции шефа, решил максимально ускорить ход интервью.
— Гвюдфинна, когда вы заболели?
Тонкие губы старухи задвигались, словно она начала с кем-то мысленный разговор. Наконец она произнесла:
— Все дело, видать, в том, что, когда покойница мать носила меня, она плохо питалась. Я всю жизнь была хилой и слабой. Да и в детстве меня совсем замучили.
— Вы это о чем?
— У чужих людей жила. Не хочу никого хулить, но, когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, жизнь у меня была не мед.
— Как называется ваша болезнь?
— Ай, не знаю. Сперва было что-то наружное, потом внутреннее. Меня девять раз резали.
На моем лице, очевидно, отразилось изумление, и круглолицая толстуха, решив, что причиной тому непонимание, снова приподнялась на локте и прошептала, как бы переводя:
— Бедняжку девять раз оперировали.
— Меня смотрели утром, — сказала старуха. — Нынче я себя хорошо чувствую. Меня ведь больше не надо резать?
— Нет, — ответил я. — А как вам нравится в больнице?
— Мне больше всего понравилось, когда я лежала в четырнадцатой палате. Потом меня сюда перевели. В четырнадцатой окно больше.
— Как вы относитесь к врачам?
— Все они добрые и внимательные, но всех лучше доктор Финсен.
«Добрые и внимательные, всех лучше Финсен», — записал я.
— Вы много читаете?
— Да, я читаю Библию, когда могу.
— К вам приходит много народу?
— Нет, теперь никто, одна Стина.
— Какая Стина? — спросил я, вспомнив вдруг свою невесту [43] .
43
Стина — уменьшительное от Кристин.
— Мы со Стиной вместе конфирмовались. Она мне вот эти цветы принесла. И вазочку. Какая она преданная, какая добрая.
— Вам, конечно, хотелось бы встать?
— Едва ли я когда-нибудь встану, — тусклым голосом ответила она и посмотрела в потолок. — Господь скоро заберет меня к себе.
— Что у вас в жизни было хорошего?
Старуха оторвала взгляд от потолка и сложила пальцы как для молитвы.
— Разве все назовешь? Вереск у нашего хутора. И холмы.
— А… что было плохого?
Ответ последовал не сразу:
— Не знаю, право. Никогда мне, наверное, не позабыть, что я не смогла присутствовать на маминых похоронах.
— Вы были замужем?
Молчание.
— У вас есть дети?
Толстуха энергично кашлянула, но старуха сказала:
— Был у меня когда-то светленький мальчик.
— Он умер?
— Мюнди-то? Да, он у доброго боженьки. — В голосе старой женщины не слышалось боли, скорее в нем звучали покой и безграничная умиротворенность. — Господь забрал его к себе, когда ему шел десятый год.