Шрифт:
Не раз он просыпался среди ночи, дрожа от непонятного упоительного восторга, вглядывался в темноту и вместо сонного дыхания домашних слышал далекую музыку, рождавшуюся в его собственной душе. Глубокие нежные звуки, вздымаясь и опадая, как волны, уносили его на север, к реке, туда, где несколько дней назад на поросшем красным вереском холме стояла Сигрун Мария и махала ему на прощанье рукой. Тьма становилась душной, жгла как огонь. Он различал перед глазами зеленые искорки, чувствовал щекой прикосновение разрисованной розами косынки и вновь и вновь пытался разгадать смысл невидимых слов, которые она писала ему в воздухе. В тиши лунной ночи он наконец понял, что музыка, переполнявшая ему грудь и захватившая все его существо, — это музыка любви. Любовь пришла к нему в первый день осени, когда каждый лист прощается с летом, посылая ему последний благоуханный привет.
Заснул он только под утро, а когда встал, земля показалась ему еще зеленее прежнего.
Утром он ушел из дому один: надо, мол, сходить в горы взглянуть на ягнят — и целый день бродил по пустоши у подножия горы, вполголоса разговаривая сам с собой. Иногда он останавливался, поворачивался лицом к северу и что-то шептал.
День выдался тихий, светлый. В небе уже не было видно перелетных птиц — только хмурые соколы кочевали с утеса на утес. Трава поблекла, ложбины между кочками посеребрил иней — в мир пришла осень. А ему казалось, что все вокруг зеленеет, что воздух теплый, и, вдыхая его, он чувствовал нежный аромат, напоминающий запах таволги и гвоздики. От музыки, звучащей в сердце, на глаза то и дело навертывались слезы. Он благословлял травинки и мох, небо и дневной свет. Гладил горячими ладонями шершавую скалу и молил бога накормить и обогреть в холодную зиму крапивника, пролетающего внизу над дорогой, и куропатку, нахохлившуюся на уступе. Этот молчаливый неяркий осенний день совершенно преобразил его, сделал богатым и добрым, и он просил за всех, кто мал и слаб, кому нелегко приходится в жизни. Даже соколам он прощал их кровожадность и злобу, потому что зеленый мир его сердца, дышащий ароматом таволги и гвоздики, негромко звенящий, словно тонкоголосый струнный оркестр, требовал от него сочувствия всему живому, готовности в любую минуту прийти на помощь тому, кто в этом нуждается.
В сумерки он вернулся домой и, дождавшись, когда на севере вспыхнула первая звездочка, послал с нею привет Сигрун Марии.
— Люблю тебя, — шептал он северной звезде. — Твой до могилы.
Похоже было, однако, что всё вокруг, точно догадываясь о существовании дивного зеленого мира, исполнилось зависти и всячески старалось рассеять его очарование, смять его, уничтожить и вырвать раз и навсегда из сердца парня. Люди и природа действовали заодно. Небо постоянно осыпало землю дождем, снегом или градом, ветер выл что есть мочи. Последние краски на пустоши поблекли, и все кругом подернулось унылой серой пеленой.
Несколько раз он вместе с другими фермерами ходил в горы собирать овец. У загона сходились обычно все соседи, недоставало только отца Сигрун Марии. Ветер пронизывал до костей, дождь лил как из ведра. Овцы вязли в грязи и испуганно блеяли, фермеры же как ни в чем не бывало отряхивали мокрые бороды, перешагивали через лужи и, чертыхаясь и жуя табак, по десять раз ощупывали каждую овцу, определяли ее родителей, вспоминали всю ее родословную и спорили о ее племенных качествах. Они нетерпеливо толкали парня под локоть, если он медлил, разглядывая какое-либо клеймо, и лукаво спрашивали, уж не мерещится ли ему вместо овцы какая-нибудь бабенка, и все допытывались, над чем это он так задумался, уж не строчит ли про себя прямо тут, в загоне, письмецо какой-нибудь девице на выданье с предложением руки и сердца. А может, сочиняет вирши в честь одной из местных красоток? Он краснел и смущался, а они сплевывали табачную слюну и торжествующе восклицали:
— Вот оно что, парень! И как это я раньше не догадался!
Нужно было собрать все силы, чтобы защитить зеленый мир своего сердца. «Они не знают, что такое любовь, — думал он. — Они никогда не были влюблены, ни разу в жизни не вдыхали поздней осенью запах таволги и гвоздики, не вслушивались в упоительную музыку среди ночной тишины, никогда не обращались к северной звезде и не просили ее передать избраннице: „Люблю тебя, твой до могилы“».
Он старался не показывать, как больно задевают его насмешки, старался держаться мужественно. Время от времени ему даже удавалось ввернуть словцо в разговор, когда, выгнав какую-нибудь овцу на середину, фермеры до хрипоты спорили о ее родословной и достоинствах. Но голос его звучал неуверенно, слова застревали в горле, и он умолкал. Фермеры смеялись и тут же в два счета доказывали, что он мелет чепуху.
Он стал угрюм и молчалив. Иногда в сумерки подолгу сидел на сундуке в кухне, уставясь в огонь, ничего не слыша вокруг, будто стремясь прочесть в танцующих языках пламени свою судьбу. Молча принимал у матери тарелку, съедал несколько ложек и отставлял еду.
Мать спрашивала, что с ним, может, у него что-нибудь болит?
— Нет, — отвечал он, — ничего у меня не болит.
— Тогда почему ты так плохо ешь? — не отставала она. — С тобой что-нибудь случилось?
— Нет, — отвечал он, глядя в огонь.
Но однажды вечером он заметил, что сестра упорно наблюдает за ним. Теребя светлую косу, она стояла в углу у плиты и исподтишка разглядывала его. Видно было, что ей не терпится поделиться с ним чем-то очень важным. Во взгляде ее сквозило участие. Она была худа и веснушчата, двумя годами моложе его и только этой весной конфирмовалась.
— Мюнди, — сказала она, когда мать и братья ушли из кухни. — А я знаю, отчего ты стал такой странный.
Он молчал, будто и не слышал.
— Сегодня ночью я просыпалась, — продолжала сестра.
— Ну и что? — буркнул он, не понимая, куда она клонит.
— А вот что, — прошептала она. — Ты говорил во сне.
Он почувствовал, как щеки вспыхнули жаром и застучало в висках. Зеленый мир в сердце сжался, точно от укола иглы. Он не смел поднять глаз, не смел пошевелиться. Итак, его тайна не была больше тайной: он сам выдал ее во сне. Его тощая веснушчатая сестра держала в своих руках его жизнь и смерть, хотя была на целых два года моложе.