Шрифт:
Соната кончена, и я оборачиваюсь. Я встречаю очень оживленные глаза. В карих глазах Март сверкает горячий блеск, но более глубокий и даже более темный, чем всегда. Это блеск, который трепещет, тянется к чему-то, как поцелуй. Но к чему? Что в этих глазах относится ко мне? Что к музыке и что к тому, о чем я догадываюсь?
Я не смею открыто повернуться к Сесиль. А мне бы хотелось увидеть ее лицо. Я чувствую желание польстить ей, например, спросить ее мнение о сонате или объявить ей, — чего я совсем не думаю, — что по-моему она впоследствии будет особенно удачно исполнять пьесы именно в этом роде.
Ее серо-зеленые глаза, которые я вижу украдкой, проливают прямо перед собой какую-то сухую боль. Мне бы хотелось заставить ее сказать слова, которые облегчили бы этот взгляд. Но я не могу. Еще больше, чем прошлый раз, она производит на меня впечатление темного тела.
Г. Пьер Февр встает с места. Медленно обойдя семью Барбленэ, подходит к роялю и рассматривает ноты. У него, как и у Март, черные глаза, но черные более по-настоящему, мне кажется, без следа золота и ржавчины. Он встал и пошел очень свободно. Вот он совсем близко от меня. Он перелистывает страницы, которые я играла. Уже по легкому движению века и ноздри я угадываю, что он отыскал самое волнующее место сонаты, то, которое я люблю больше всего, и что он сейчас доставит себе удовольствие внутренно повторить его.
Видно, что он знает музыку и любит ее. Самая его манера держать и перелистывать тетрадь — манера человека, которому это привычно. Может быть, он доволен, что я это заметила, но я ему благодарна за то, что он почти ничего не сказал.
Когда г-жа Барбленэ заговорила, выражая мне удовольствие собрания:
— Мадмуазель, слушать вас одно очарование, и не знаешь, чем восхищаться больше, беглостью ваших пальцев в пассажах, которые слегка напоминают танцы, или выразительностью, которую вы придаете чувствительным местам, — в конце фразы она наклонилась в сторону г. Пьера Февра, как бы призывая его в свидетели. Но он ответил только:
— Мадмуазель играет замечательно хорошо.
У г. Барбленэ сияющее лицо. Он похож на хозяина, который угостил гостей бутылкой собственного вина и, опьянев от их удовольствия, сам не нуждается в том, чтобы пить.
Меня попросили сыграть еще что-нибудь. Пьер Февр сел теперь уж не между Сесиль и г. Барбленэ, а между г-жой Барбленэ и Март. Я не могла не заметить этой перемены места и не пуститься в смелые догадки по поводу отношений молодого человека к семейству Барбленэ. Хоть и упрекая себя в том, что соединяю возвышенную музыку с низменными размышлениями, я говорила себе, что Пьер Февр, по своему возрасту и по своей внешности, кажется довольно подходящим для роли жениха в этом доме. Его родство с Барбленэ этому не мешает. Правда, он ведет себя настолько сдержанно, что я бы не могла сказать, на которую из сестер пал его выбор. Но перед чужой, какой являюсь я, и со стороны воспитанного человека в такой сдержанности нет ничего удивительного.
Должна прибавить, что эти мысли меня немного раздражали. Уже судя по одной внешности, этого Пьера Февра можно было отнести к совсем другой категории, чем обитателей этого дома. Он держался очень просто. Мне кажется, он скорее старался оставаться на уровне хозяев. Но стоило взглянуть на него, как г-жа Барбленэ сразу превращалась в карикатуру, а барышни Барбленэ ниспадали в бездну провинциальной глупости. Можно ли было себе представить его любовь протекающей под покровительством и наблюдением дядюшкина портрета?
Если он помышлял о браке, что следовало о нем думать? Или ему была по вкусу посредственность этого дома? В таком случае он сам был только замаскированный или вылощенный Барбленэ, менее естественный и менее симпатичный. Или под скромной внешностью этой семьи он пронюхал хорошее приданое, и это низкая душа? Я вспомнила, как он перелистывал мои ноты, выгибал, округлял толщу тетради о ладонь. Этот жест, который мне понравился, казался мне теперь слегка противным. Я смотрела на прекрасную блестящую бумагу, как бы ища на ней отпечаток жирной кожи.
Когда я вернулась к своей чашке чая, эта мысль еще занимала меня. Я ничего не имела против того, чтобы поддерживать ее, хотя бы для того, чтобы не так ощущать утомительную банальность обращенных ко мне слов и моих ответов на них.
Этот господин кажется мне «изящным», говорила я себе, и продолжает казаться мне изящным, несмотря на мои предыдущие размышления. Отчего это зависит? Ведь полезно проверить впечатления, от которых будет зависеть наше отношение к людям. Сама я вынесла мнение о нем согласно моему понятию об изяществе или же взглянула на него глазами всех вообще? Подумала ли я по доверенности за особу из газетного киоска, или за продавщицу табака, или за пассажиров, сидящих в купе, куда вошел г. Пьер Февр? Скорей всего, не взглянула ли я на него глазами Март или Сесиль?
Разумеется, он одет со вкусом, но до сих пор я никогда не задумывалась над тем, каков мой вкус в вопросах мужского платья.
Его костюм, вероятно, стоил не дороже костюма папаши Барбленэ; и, мне кажется, он старее. Он не такой уж модный и не так уж хорошо скроен. Но в его складках есть что-то живое, веселое, определенное, это не просто скучные изломы материи. Сама материя, кажется, черная, выбрана удачно. В сочетании с небольшим черным бантом галстука она оттеняет бледность лица, придает больше веса взгляду. Но прежде всего она напоминает о вечерах, о нарядах, о ярко освещенной толпе, а так как на ней заметна носка, потертость, легкие следы пыли или пепла, то мысль о торжественности быстро прикрывается чем-то более свободным. Пресная светская элегантность словно осталась позади. ТО же движение души, которое только что вызвало блестящую жизнь и породило ее биение, заканчивается равнодушием и презрением.