Шрифт:
— И как служил?
— Вот уж не знаю. Важно, что служил. А однажды было. Приехал Распутин в Покровку. И к нему зашел Проша, по прозвищу Голавль. Был у нас такой бойконький мужичонко. Прозвище ему дали, ишо когда он парнишкой бегал. Какую, бывало, рыбешку ни поймает, все голавль у него получался. Зашел, значит, к нему Проша этот и давай зависть свою выказывать: «Не жись те, а малина, Гришука, с самими барами гуляешь-пируешь». А тот ему: «Завтра к вечеру господа из Тобольска проездом будут. Приходи и ты. Тока сбросишь рванье свое. Наденешь мой костюмишко и сапоги мои. И помни — ты не какой-то Прошка, а купец. Мясо по деревням скупаешь и в городах продаешь. Да только сиди — помалкивай, смотри. Пей молчком, не то ерунду какую-нибудь сморозишь».
Ну… все честь по чести шло. И тока под конец страшный конфуз получился. Накачался Проша винцом, налакался, как это говорится, и возьми да брякни: «А пинжак-то я уж завтра тебе возверну, Григорей». Вот тебе и купец! Долго потом Проша рассказывал, как пировал с господами. Закуска, говорит, богатейшая была и бабы баские.
Я не удержался:
— Уж до баб-то вы, видать, были охочие.
— Крепкий мужик всегда охочий… А Распутина бог не обидел здоровьем. Здоровяка был. И ко всему прочему владел он…
— Гипнозом, — подсказал я, уже наслышавшийся об этом.
— Да, да! Не знаю, как уж он там в Петербурге, а в Тобольск приедет, пройдет по монастырю, посмотрит на монашенку, какая покрасивше, и все — его. Сразу заворожит.
Лицо старика повеселело, он заулыбался — видимо, какие-то давние, буйные мысли вдруг нахлынули на него.
— Дошлый был, что уж говорить. Вот послушайте. Пирует однажды с мужиками, ну… с дружками своими, в общем, и говорит им так: «Давайте, робята, подожгите мне ровно через две недельки такую-то избенку, в такой-то деревне. А я вам деньжонок подброшу за это». — «А зачем поджигать?» — спрашивают мужики. «Не вашего ума дело. Сказано — поджечь. И ровно через две недели. Перед полночью».
Ну, мужики делают, что велено: избенка пылает. Старая избенка была, на окраине. Никто в ней не жил. А в эту пору у Распутина в Петербурге гости собралися. Напоил их, накормил Григорий Ефимыч и говорит так это со значением: «Вот мы с вами пируем, веселимся, а в сибирской деревне такой-то изба горит крестьянская. И люди от страха бегают». — «Не может того быть!» — удивляются гости. — Выдумываешь». — «Не верите — проверьте», — отвечает им Распутин. Проверяют. И верно, в тот вечер сгорела халупка одна.
— Не разоблачили его? — интересуюсь я.
Иван Филимонович хохотнул коротко и пренебрежительно.
— Гришку-то? Что ж это за дружки будут. И потом… Края у нас особые. Я вот ишо скажу вам… При царе на Московском тракту десятки трупов находили каждую весну, когда снег стаивал. А убивцев-разбойников — ищи-свищи. У нас здесь и такое водилось… Бегут с востока рестанты беспаспортные. До Расеи им еще шагать да шагать. А деньжонок нетука. Мужичок какой побогаче берет их на лето, прячет, кормит и робить заставляет. Осень подходит, расплачиваться надо, так вместо денег он им топором по голове. Во, как! Тайга сибирская укроет, а снежок припушит. Ну, а если кто распознает и вздумает донести?.. Пока едет за десятки-то, сотни-то верст докладывать по начальству, ан, смотришь, пуля случайная откуль-нибудь прилетит, иль дом может без присмотру-то загореться. Мало ли что. Куды потом?
Он смотрел на меня вовсе весело, с прищуром, чуть-чуть оголив белые, крепкие, как у волчонка, зубы. Смотрел долго, упрямо, и, признаюсь, стало мне в эту пору как-то не по себе.
— Ну, ишо поробить надо, поспешить, покудов мороза нету. А то что-то спину ломит. Кажись, к снегу. Как думаете, а?
Помолчал, подумал, потом сказал непонятно к чему:
— Говорят, жизнь в старости быстрее бежит. А я вот не замечаю.
Вскоре ударили морозы, по-сибирски крепкие, с ветрами, наносившими из тайги сухой, избитый, колкий снег. Печку приходилось топить и утром, и к ночи. Грела она, в общем-то, ничего, но выбрасывала через вьюшки камина и через дверцу огонь и много едучего дыма. Все наши попытки своими силами кое-где замазать, кое-что подделать не дали ощутимого результата и, посылая всех чертей по адресу приятеля Гришки Распутина, мы разыскали другого печника. Он доделал печку, и я постепенно забыл о пребывании на этом свете Ивана Филимоновича Важенина.
На другой год, уже перед самой осенью, раненько утром меня вызвал к себе первый секретарь райкома. Я был уверен, что он скажет обычную свою фразу: «Как у вас там с газетой? Надо выехать в Бачвары…» Райком часто направлял меня уполномоченным в колхозы. Но секретарь заговорил о другом:
— Вот что… В Сатюково церковники молельный дом организовали. Что-то вроде домашней церкви. Не слыхали об этом? Вчера мне звонил председатель сельсовета Дударев. Поезжайте и разберитесь…
— Послушайте, Алексей Дмитриевич! Ведь у меня и без того около десяти разных нагрузок. Дохнуть некогда, честное слово. Уполномоченный в колхозе, редактор радиовещания, кружок по истории партии веду, комсомольской сетью руковожу, внештатный лектор…
— Хватит, хватит! — поморщился секретарь райкома. — Должны же вы и как член бюро что-то делать. Вы же член бюро райкома. Да там и работы-то не так много. Старик один воду мутит…
Сказал он это, и мне мгновенно вспомнилось забытое лицо старого печника: «Не тот ли?»
Секретарь райкома порылся в бумагах.
— Важенин Иван Филимонович. Запишите на всякий случай.
— О! — воскликнул я. — Я ж знаю его. Это приятель Распутина.
— Какого Распутина? Ветврача?