Шрифт:
Впрочем, предыдущее утверждение было подправлено другим: «Потеряв свои империи, свою способность действовать вовне, европейцы сдались на милость и того могучего государства, чьи граждане богаты, и того могучего государства, чьи подданные бедны, и тех слабых государств, чьи народы влачат жалкое существование».
Мой оптимизм в отношении экономического роста никогда не заходил так далеко, чтобы предполагать исчезновение классовой борьбы в немарксистском смысле, то есть конфликтов между классами или социальными категориями за распределение национального продукта или за улучшение условий труда; я отрицал только тезис о рабочем классе, осознавшем себя и свою революционную волю, стремящемся к другому общественному устройству, в котором господство пролетариата придет на смену господству буржуазии. В известном смысле, думается, я не ошибся в главном: прогрессирующая экономика, даже без радикального изменения способа распределения доходов, имеет тенденцию скорее к сварливой удовлетворенности, чем к возмущению и насилию [179] . Моя книга называлась «Разочарования в прогрессе», я написал ее в 1964–1965 годах, до студенческого взрыва, задолго до нефтяного кризиса 1974 года. Эта книга, также написанная к случаю, явилась откликом на просьбу издательства «Британская Энциклопедия», ставшего американским. По случаю двухсотлетия знаменитой энциклопедии ее редакция, в частности профессор Р. М. Хатчинс, экс-президент Чикагского университета, решила, что обычным ее томам со статьями в алфавитном порядке должны предшествовать обширные обзоры. Их окрестили roof articles; [180] это, в сущности, целые книги по нескольку сотен страниц.
179
В сущности, этот анализ повторяет тот, что сделал Ленин полувеком раньше.
180
Обобщающие вводные статьи (англ.).
Я воспользовался случаем, чтобы осветить темную сторону так называемого развитого общества, мимо которой прошел в трех курсах лекций. Прибегнув к трем концептам — равенство, социализация, универсализация, — я представил три проектасовременной цивилизации, каждый из которых содержит в себе диалектику или, говоря проще, противоречия. Стремление к равенству наталкивается на неуничтожимые реальности, на социальную стратификацию, не важно, отождествляем ли мы ее или нет с классовым обществом; стремление каждого быть уникальной, незаменимой личностью плохо согласуется с социализацией индивидов общественными инстанциями — семьей, школой, коллективами; ничуть не лучше согласуется оно с неизбежной иерархией индустриального или вообще производственного порядка. Мечта о едином человечестве, идеология примирения народов и государств еще не преобразовали традиционную анархическую систему государств, основанную на силе, а не на праве.
Короче говоря, книга «Разочарования в прогрессе» не противоречит видимому оптимизму теории роста, но ставит ему пределы. «Тридцать славных лет» научили нас тому, что экономический прогресс, увеличение производительности труда могут улучшить положение всех; что ежегодно приумножаемые общественные ресурсы позволяют дать больше Петру, не отбирая у Павла. Но это отнюдь не означает, что экономический рост устраняет или хотя бы уменьшает неравенство, примиряет между собой людей или, еще менее, народы и идеологии. И десталинизованный Советский Союз оставался врагом Запада. Рабочий, состоящий в профсоюзе, защищенный системой социального обеспечения, по-прежнему подвержен превратностям конъюнктуры, зачастую вынужден заниматься монотонным трудом.
Техника позволяет людям управлять силами природы, но не общественными силами. История продолжается; она усиливает контраст между частичным господством над природой, достигнутым благодаря науке, и бессилием планификаторов — и на Востоке, и на Западе.
В каком смысле анализы индустриального общества подсказали формулу «конец идеологий» или, точнее, «конец идеологической эры» (со знаком вопроса)? Так я назвал заключение «Опиума интеллектуалов». Мой друг Э. Шилз дал заголовок «Конец идеологий» своему отчету, опубликованному в газете «Интернэшнл геральд трибюн», о большой конференции, организованной в 1955 году в Милане Конгрессом за свободу культуры. Даниель Белл взял то же выражение для названия сборника своих статей. Дебаты на эту тему продолжались несколько лет в Соединенных Штатах. Один автор посвятил им сборник текстов [181] . Студенческие волнения 60-х годов и всплеск их идеологий сделали на первый взгляд смешной миротворческую интерпретацию политико-интеллектуальной жизни.
181
Waxman С. I.The «End of Ideology» Debate. N. Y., 1968.
Прежде чем спорить, надо бы условиться относительно смысла термина «идеология». Когда под ним понимается то, что Парето называет остатками, а именно различные способы оправдания, которыми пользуются ораторы, военные, правители, то само собой разумеется, что идеологии меняют стиль или содержание, но не исчезают. Одна идеология изгоняет другую, идеологии не умирают. Я взял это в точном и ограниченном значении, а именно: глобальное представление об обществе и его прошлом, обещающее спасение и предписывающее освободительное действие. Закат марксизма-ленинизма, который я предчувствовал в сере дине 50-х годов, сделался явным в течение 60-х и 70-х, по крайней мере во Франции, несмотря на видимый всплеск около 1968 года. Я не видел другой такой же всеохватывающей идеологии, которая могла бы заменить марксизм-ленинизм. Критика индустриального общества, раздававшаяся все громче в 60-е годы, доказывала, что человеческие страсти легко обходятся без приведения обвинений в систематическую форму. В Соединенных Штатах, в Японии, в Германии, во Франции студенты взбунтовались не столько во имя марксизма-ленинизма, сколько во имя исконных человеческих требований; или, может быть, лучше сказать, что это была эмоциональная реакция против отчуждения трудящихся, аномия личности, бунт, порожденный отвращением к обществу потребления. Взгляды студентов 60-х, иногда близкие к околомарксистским (Маркс — Мао — Маркузе), воплощали тот романтический бунт против индустриальной рациональности, который, согласно Марксу, будет и впредь сопровождать развитие современного, или индустриального, общества.
Если исходить из смысла, который я придавал термину «идеология», мой анализ еще и теперь мне кажется скорее верным, чем ложным. Но вот ограничительное определение идеологии как раз напрашивается на критику. Национализм или даже либерализм не организуются в систему, охватывающую весь мир, пусть даже только мир исторический, но при этом они не отличаются радикально от социализма или марксизма-ленинизма, хотя те претендуют на научность и всеохватность. Если нужно бояться ярости истинно верующих, готовых на все, чтобы спасти человечество, то обвинять в этом следует скорее их веру, чем их идеи. Коммунистическая партия перековывает юных бунтовщиков в своих активистов или в партийных бюрократов; среди тех, кто избежал партийной дисциплины, некоторые увлекаются терроризмом.
Почему уже в 1955 году я говорил о конце идеологической эры? Мое мнение определили две причины. Марксизм-ленинизм, слившийся воедино с советским режимом, должен прийти в упадок вместе с ним. Люди на Западе в конце концов утратят свои иллюзии в отношении как доктрины, так и партии, исповедующей ее. Другой столь же тотальной идеологии возникнуть не может. Верно писал Макс Шелер: в интеллектуальном эмпирее существует лишь малое число идеологий. Марксизм завладел большей частью мобилизующих тем нашей эпохи, каковыми являются сотериологическая роль пролетариата, изобилие благодаря технике, неразрешимые противоречия, ведущие капитализм к распаду и гибели. За неимением подобной систематизации, другие варианты социализма утрачивают свою ауру и деградируют, превращаясь в совокупность реформ. Откуда взяться энтузиазму по поводу коллективной собственности и планирования, если эти прозаические мероприятия, сведенные к себе самим, не создают больше единого целого, преображенного историческим смыслом? Конечно, и после того как марксизм-ленинизм оказался скомпрометированным крахом советизма, критика индустриализованного Запада продолжается, и серьезных поводов для нее достаточно: загрязнение водоемов и засорение умов, стремление к обладанию в ущерб бытию, распространение торгашеского духа, сохранение или возрождение неравенства и т. д.; все эти темы питают возмущение молодежи, но не объединяются, чтобы породить идеологию, способную соперничать с марксизмом-ленинизмом.
На протяжении десяти лет, последовавших за появлением «Опиума», я защищался от своих критиков в трех статьях, собранных в одной книжке под заголовком «Три очерка об индустриальной эре» («Trois essais sur l’^age industriel») [182] . Все три текста увязывали интерпретацию общественно-экономического становления нашей эпохи с темой эрозии идеологий, короче, курсы лекций в Сорбонне (напечатанные лишь в 1962, 1963 и 1964 годах) — с «Опиумом». Я напомнил ту банальную истину, что проблемы, возникшие перед обществом, меняются вместе с фазами роста и что одни и те же методы необязательно отвечают потребностям всех фаз. Диалог между Востоком и Западом, писал я в 1964 году, разворачивается в четырех планах. Прежде всего, не затихают традиционные споры о достоинствах и недостатках рыночных экономик и экономик с централизованным планированием. Советская пропаганда продолжает свое ритуальное обличение монополистического капитализма; но если речь идет только о производстве и потреблении, то возникает вопрос: зачем людям Запада жертвовать своими свободами с единственной целью возможного ускорения экономического роста? (Я был весьма далек от того, чтобы очернить противника, напротив, проявил к нему чрезмерную снисходительность.)
182
Первый очерк, озаглавленный «Теория развития и современные идеологии», написан в 1962 году, по возвращении из поездки в Бразилию. Второй — «Теория развития и эволюционистская философия» — написан также в 1962 году для коллоквиума, организованного ЮНЕСКО и Практической школой научных знаний. Третий — «Конец идеологий и возрождение идей» — относится к 1964 году; он продолжает спор об индустриальном обществе и конце идеологий.