Шрифт:
Споры между мной и Бриссоном о деколонизации, и особенно о Марокко и Алжире, не отдалили нас друг от друга. Я обнаружил письмо, которое он написал мне в связи с публикацией исследования Тьерри Монье, представлявшего Алжир в качестве французской Сибири, французского Среднего Запада или Калифорнии. Это письмо, отправленное 4 мая 1957 года, отражает одновременно и природу наших отношений, и то мнение, которое у него создалось обо мне; по крайней мере, Бриссон не считал меня расчетливым человеком с холодным сердцем, который жертвует Алжиром потому, что тот слишком дорого обходится. «Окончание исследования Тьерри Монье, дорогой друг, меня глубоко тронуло, особенно заключение. Он вкладывает душу в проблему; одной души, конечно, недостаточно, но без души ничто не совершается — вам это лучше известно, чем любому другому, ведь вы порой загораетесь. Расчеты чистой политики, расчеты, исходящие из интереса, всегда неистинны, человеческий фактор, страсть их поправляют, их опровергают, вносят сумятицу в неизбежно вытекающие результаты. Представьте себе доклад эксперта о шансах на успех Жанны, отправляющейся из Домреми, или о шансах Мильтиада при Марафоне! Руководствоваться исключениями, согласен, — безумие. Но исключить веру при решении, какую-то частицу веры, означает лишить себя того, что все же есть самое лучшее в человеке. Я отнюдь не вершу здесь суд над экономистом. В сущности, вы не больший экономист, чем я, но это не надо понимать буквально. Я не берусь заменить вас в Сорбонне. Но строгость и острота вашей мысли делают вас абсолютистом, пламенным абсолютистом. Зачем я говорю вам все это, дорогой друг, посреди итальянских роз, в этом уголке, наполненном воспоминаниями и дышащим забвением? Виной тому лишь одна моя дружба к вам, и, чтобы почувствовать свою правоту, она желала бы, не признаваясь в этом, того, чтобы вы мне сказали: согласен…»
Пьер Бриссон продолжал верить в легенду о нескольких сотнях афинян, победивших персидские орды. Эта деталь мало что значит. Конечно, ничто не может свершиться без веры. Но и у другой стороны была вера. Члены военной группы Народного движения за освобождение Анголы, решившись начать мятеж, также сделали ставку против численной вероятности; несколько сотен бойцов поднялись против власти, внешне казавшейся прочной. Покушения, совершенные в ноябре 1954 года, постепенно воспламенили Алжир, причем быстрее, чем могли предположить семь исторических вождей. Но если бы я и последовал за Пьером Бриссоном, если бы я обратился к вере и к душе, то и тогда мое заключение осталось бы прежним. В середине XX века миллионы мусульман, сражающиеся за свою независимость, должны превзойти если не в мужестве, то, по крайней мере, в терпении, народ, который более не верит в свою цивилизаторскую миссию и в свое право навязывать верховную власть другому народу, ищущему собственную идентичность.
В 1947 или в 1948 году я вступил в РПФ, к великому удивлению, если не возмущению тех, кто вспоминал о «Тени Бонапарта» и о моих речах, быть может, еще более резких, которые когда-то произносились в Лондоне. Я разоблачал потенциальную опасность и вот теперь, когда она появляется, о ней забываю? К чему эти активистские скобки посреди тридцати семи лет моей жизни — с 1945 по 1982 год, на протяжении которых я хотя и не был сторонним наблюдателем, но, во всяком случае, не находился в подчинении у какой-то партии? В тот самый момент Манес Спербер оплакивал мое присоединение к движению, которое представлялось ему малодемократичным по своему стилю и по своим целям, несмотря на свой символ веры.
Чаще всего эту выходку объясняли моими дружескими чувствами к Андре Мальро. Так думал и он сам. И не был совершенно неправ. Однако не думаю, что он ясно видел главное, а именно: лондонские воспоминания и сожаления, с одной стороны, картину беспомощности Четвертой республики — с другой.
Хотел бы, чтобы меня правильно поняли. Я не пересматривал свой отказ от присоединения к голлистской легенде — о легитимности, приобретенной после 18 июня 1940 года и сохранявшейся в коломбейском изгнании 159 . Я не сожалел о том, что не исключал, вплоть до ноября 1942 года, возможность отъезда правительства Виши в Алжир, отъезда, который по меньшей мере смог бы смягчить жестокости «чистки». И напротив, после высадки союзников в Северной Африке, когда выявилась несостоятельность генерала Жиро, исполнение Генералом функций главы временного правительства становилось делом одновременно неизбежным и желательным. То, что у Генерала отнюдь не было намерения уйти из политики сразу же после освобождения Франции, то, что в его замыслах новая Республика никак не походила на Третью республику, — обо всем этом мы думали, и мы не ошибались. Но и не присоединяясь к голлистскому движению, следовало рассматривать его, начиная, самое позднее, с конца 1943 года, как вершителя национальной судьбы, неоспоримого и временного.
Голлизм 1946 или 1947 года никак не походил на голлизм 1941-го или 1942-го. Если не считать Генерала, который, вероятно, оставался самим собой, окружавшая вождя группа и те, кто за ним следовал, не напоминали тех нескольких десятков верных ему людей, глядевших на него с благоговением, поддерживавших культ личности начиная с 1940 года. Во время одного из редких обедов, на которые я был приглашен Генералом в Лондоне, он сам отметил, беззлобно, но без снисходительности, скудость Свободной Франции — не журнала, а французов в Лондоне. Он не был в неведении относительно тех, кого я окрестил «опустившимися наверх». В Париже голлисты смешивались с участниками Сопротивления. Андре Мальро и Эдуар Корнильон-Молинье 160 присоединились к генеральскому «окружению», таинственной сущности, отвратительной по природе, ибо на нее падают грехи вождя или, вернее, она есть средоточие этих грехов.
По многим важным вопросам я не был согласен с политикой, которую рекомендовал проводить Генерал, в особенности по вопросу о Германии. В памяти довольно четко запечатлелась достаточно горячая дискуссия с Морисом Шуманом о целях французской дипломатии по отношению к нашему бывшему вековому неприятелю. Дискуссия проходила в здании доминиканского монастыря на улице Тур-Мобур в 1945 году. Русские — на этот раз я использую это слово, ибо Генерал всегда к нему прибегал, — отрезали на востоке часть германской территории, сами аннексировали Восточную Пруссию, а Польше передали области к востоку от линии Одер — Нейсе. Французы же ради поддержания равновесия (какого равновесия?) должны поступить так же, отделить левобережье Рейна (не аннексируя его), учредить верховную администрацию Рура, которая контролировала бы его производство, противостоять Берлину [117] , а затем, в рамках Запада, — всем учреждениям, которые предвещали бы возрождение Рейха. Это нагромождение гарантий казалось мне несколько смешным, неприемлемым для немцев и, следовательно, несовместимым с франко-германским примирением, за которое в то же время выступал Генерал. Морис Шуман защищал голлистские идеи с тем же пылом, с тем же красноречием, как и обычно. Для меня не составило большого труда убедить б ольшую часть собрания, на котором председательствовал [философ] Этьен Жильсон, что французские амбиции натолкнутся на жесткое вето англо-американцев. Западные победители, обеспокоенные советским продвижением и советизацией стран, освобожденных Красной Армией, должны были бы возродить жизнеспособную Германию, которая сможет построить плотину на пути потока, хлынувшего с Востока. Морис Шуман в категорическом тоне ответил, что голлисты не намерены ставить свои проекты или свои действия в зависимость от доброй воли союзников. Спор разрешило не красноречие, а соотношение сил. Позиция Генерала, которую превозносил представитель Сражающейся Франции, вызвала, приводя к неудачам, острые кризисы в отношениях с Лондоном по вопросу о Сирии, с Вашингтоном — по вопросу о Штутгарте или о долине Аосты.
117
Представители четырех стран-оккупантов собирались в Берлине. Они попытались создать центральные административные органы, компетенция которых распространялась бы на четыре зоны. Французский представитель наложил вето на все эти проекты. Может быть, в данном случае его действия послужили интересам Запада в целом.
По возвращении во Францию Генерал, в соответствии со своей философией, на первое место поставил внешнюю политику. В этом примате дипломатии нет ничего оригинального, он был возведен в догму, превращен в категорический императив благодаря мыслителям-историкам, особенно германским, в конце прошлого века. В каком-то смысле и я принял бы этот подход, исходя из истины, которую дает здравый смысл: primum vivere,прежде всего жить. Безопасность нации, независимость государства — кто мог бы подчинить эти фундаментальные требования частному или коллективному благу, каким бы оно ни было? Но когда примат дипломатии выражается в исправлении границ, малозначащих самих по себе, то большая политика рискует превратиться в процедурное крючкотворство. Возобновление союза с русскими сразу же после освобождения Франции впервые позволило выявить константу голлистской дипломатии или, скорее, представление Генерала о мире. Он не видел или не хотел видеть Европу такой, какой она вышла из бури, разделенной на две зоны противостоящих политических цивилизаций, а затем — на два военных блока; он почти всегда бранил блоковую политику, подобно тому, как это охотно делали советские представители. Он действовал, как бы не видя того, что советизация Восточной Европы была равнозначна образованию коммунистического блока, что предполагало в ответ создание западного блока! Добавим, что во времена РПФ, между 1948 и 1952 годами, Генерал выражал свой антисоветизм и свой антикоммунизм резче, чем правительственные партии.
Если бы Генерал остался у власти после 1946 года, подписался ли он под англо-американской политикой, с которой министры Четвертой республики, в особенности Жорж Бидо, согласились не без зубовного скрежета? Вероятно, Генерал не смог бы до бесконечности возражать против образования Боннской республики. Но сомневаюсь, что при его царствовании у Жана Монне был бы шанс убедить министров и при их посредничестве начать образование Европейского объединения угля и стали, а также обеспечить голосование Национального собрания в пользу Римского договора [1957 год]. Сегодняшние французы забыли, что Жан Монне и Робер Шуман проложили путь к франко-германскому примирению, используя институты, против которых повели борьбу Генерал и голлисты. С помощью этих институтов, основанных на равенстве прав, порывали не с целью — франко-германским примирением, — но со средствами голлистской политики. Более не стоял вопрос о том, чтобы брать за образец политику русских и отрезать куски от территории, остававшейся у западных немцев. В 1958 году деятели Четвертой республики оставили в наследство свершившиеся факты, которые Генерал не мог пересмотреть. Он дополнил соглашение об Общем рынке, инициативу создания которого вряд ли бы взял на себя. «Уловка разума» 161 оказалась благоприятной для нас: Генерал не подписал бы договора, а Четвертая республика, вероятно, не была бы способна проводить его в жизнь.