Шрифт:
Руфь объяснила, почему кровать нельзя трогать с места. Она вырезана из ствола тысячелетнего дерева, корнями все еще уходящего в землю, дом с грехом пополам возвели вокруг этого ствола. После этого юный мастер, только что лазивший под эту кровать, в спешке откланялся, решив, что, судя по всему, имеет дело не просто с нищими, а с безумными.
Руфь только рассмеялась: раз уж и он не умеет повелевать электрическими токами, предоставим им свободу действий и не будем вмешиваться в их дела.
Загадочные отключения и впрямь прекратились. Должно быть, домовые услышали то, что хотели услышать.
«Никогда Руфь не рассказывала мне о себе», — подумал Зуттер.
Эта фраза была ложной, как и все начинающиеся с «никогда» или «всегда». Руфь не употребляла подобных слов, она так предполагала и придерживалась своего предположения. Она не выносила людей, которые употребляли словечки «никогда» или «всегда». Она с ними даже не спорила. Но в споре не обойтись без грубых слов, вероятно, они часть тех здоровых эксцессов, которых так недоставало в жизни Руфи, подумал Зуттер; во всяком случае, на зальцбургских сеансах терапии ей пытались внушить эту мысль. «Уж лучше мне умереть», — заявила она. Да так и сделала.
«В „Шмелях“ должна быть чистота» — а Зуттер не мог разобраться даже с собственными бумагами. Часто экран его компьютера казался ему единственным местом, где можно было спастись от царившего повсюду хаоса, и стук пальцев по клавиатуре напоминал ему шум убегающего от преследования загнанного зверя; но убежать зверю никак не удавалось. Он словно боялся провала, поджидавшего его за бегущими строчками, которые, в свою очередь, гнали перед собой, словно невидимое заграждение, испорченные и неудачные начала фраз.
Во всяком случае, строчкам, чтобы возникнуть, надо было мало пространства, а чтобы исчезнуть — и вообще никакого. Когда еще была жива Руфь, он распечатывал то, что написал, точнее, то, чем он замазывал себе глаза, чтобы не видеть, как Руфь «становится все меньше». Он «говорил о чем-нибудь другом», и этим другим все еще были его процессы, даже если он уже и не печатал о них отчеты в газете. Если его писания и казались убедительными ему самому, то только в том случае, когда они давали возможность заняться разбирательством «чего-то другого». Себя самого он находил созданием до крайности наивным, недостойным серьезного судебного дела.
Руфь почти не занимала его профессия. Он не сомневался, что в глубине души она презирала его увлечение, его интерес к смерти и убийству, к укрывательству и воровству, к церемониалу суда. Неоднозначность всех вещей в ее глазах не нуждалась в доказательстве посредством столь драматических поводов. Сказки были той территорией, на которой сталкивались интересы ее и Зуттера: там смело рубили головы и убивали, и все это мало что значило — не больше, чем нечто одинаково истинное для всех людей. В лабиринтах и дебрях сказок истина была надлежащим образом скрыта. А в процессах-сказках Зуттера она до неприличия раздувалась. Так называемые улики в них не только отдаляли наблюдателя от фактов. Они даже не затрагивали то, что лежало на поверхности.
После смерти Руфи Зуттер перестал распечатывать написанное. Он стучал пальцами по клавиатуре, как бы пуская слова по ветру, этот «ветер» казался ему подходящим лекарством для человека, не умеющего оторваться от вещей. Комическая ситуация для того, кто уже давно мог умереть. Но поскольку он все еще жил, то и оставался верен своей привычке, когда предпочитал разбираться с собственной историей как с делом неизвестного преступника, арестовывать которого он отнюдь не торопился.
Для человека, который пишет, пуская слова по ветру, Зуттер работал над своими процессами с навязчивым, часто лихорадочным усердием. Он даже не заметил в первые дни августа, что кошка перестала напоминать ему о кормежке. Лишь постепенно он сообразил, что с ней что-то не так. Он нашел ее за печью, свернувшейся в клубок. Она чесалась во сне и не хотела просыпаться, когда он ощупывал ее шерстку. Наконец на брюхе обнаружилось влажное место, а под ним довольно большая опухоль.
Он положил кошку в корзину с крышкой, чему она не сопротивлялась, и отнес к ветеринару. К счастью, в «Шмелях» вот уже несколько лет жил один такой специалист, до него можно было дойти пешком. Он сказал, что это абсцесс, и сделал инъекцию антибиотика. Кошку он решил оставить для операции у себя на ночь, и Зуттер, подозревая худшее, ушел от него с пустой корзиной.
Это было десятого августа, Зуттер писал всю ночь и сохранил написанное под названием «Воспоминание для покушавшегося на меня». Уснуть с мыслью «о чем-нибудь другом» он не мог и рано утром получил по телефону успокоившее его сообщение. Ничего серьезного; кошка хорошо перенесла операцию и спит в боксе, готовая вернуться домой. К облегчению Зуттера, она в первый же вечер начала есть и через несколько дней чувствовала себя как прежде.
Кошка, но не Зуттер; в тот день, когда он принес ее домой, он перенес один за другим два тяжелых приступа головокружения. В «Шмелях» с недавних пор появился медицинский пункт широкого профиля, и молодой врач, радуясь, что заполучил нового клиента, уделил Зуттеру много времени. Он нашел, что его ЭКГ не внушает опасений, в отличие от кровяного давления. Он дал нужную для этого случая «установку», пожурил Зуттера за сидячий образ жизни и сказал, что работа по уборке дома в счет не идет. Зуттер дал слово возобновить прогулки в ближайших окрестностях.