Отзыв на рукопись Г.П.Макогоненко «Лермонтов и Пушкин: проблема преемственного развития литературы»

Монография Г. П. Макогоненко «Лермонтов и Пушкин: проблема преемственного развития литературы» принадлежит перу одного из наиболее авторитетных специалистов по русской литературе XVIII — первой половины XIX века. Как и предшествующие, хорошо известные работы ученого, она носит одновременно историко-литературный и теоретический характер, о чем недвусмысленно свидетельствует уже самое название книги.
Рецензируемая монография принадлежит перу одного из наиболее авторитетных специалистов по русской литературе XVIII — первой половины XIX века. Как и предшествующие, хорошо известные работы ученого, она носит одновременно историко-литературный и теоретический характер, о чем недвусмысленно свидетельствует уже самое название книги.
Работа эта не может быть рассмотрена изолированно. Она — четвертая, заключительная часть тетралогии, посвященной истории русского реализма 1830-х гг. Первые две книги (1974 и 1982 гг.) были посвящены творчеству Пушкина в 1830-е гг.; третья (1985) — проблеме «Пушкин и Гоголь». Проблема «Пушкин и Лермонтов», которой посвящена данная работа, является естественным и закономерным завершением этого цикла.
Книга состоит из введения («Наследник Пушкина») и пяти глав: 1. Из истории изучения темы «Лермонтов и Пушкин». 2. Пушкинское начало в драме Лермонтова «Маскарад». 3. Поэт и пророк у Пушкина и Лермонтова (Проблема протестующего героя). 4. Поэма Лермонтова «Мцыри» и русский реализм 1830-х гг. 5. О народности Лермонтова. Заключение в книге не предусмотрено, — между тем оно, вероятно, было бы нелишним: при широком диапазоне проблем, более общих и более частных, стоило бы заключить книгу чем-то вроде резюме. Сейчас последняя глава производит впечатление обрывающейся на полуслове — быть может, потому, что она оканчивается разбором сравнительно частного вопроса о стихе стихотворения «Выхожу один я на дорогу».
Историография проблемы «Лермонтов и Пушкин» насчитывает немногим менее ста пятидесяти лет, т. к. она возникла уже в первых критических отзывах о Лермонтове. На эту тему написаны десятки (если не сотни) работ, и новое обращение к ней требует обоснования. Таким обоснованием явились прежде всего упомянутые выше предшествующие монографии Г. П. Макогоненко. В них были поставлены существеннейшие проблемы «позднего» пушкинского творчества. Прежде всего, это проблема качества пушкинского реализма 1830-х гг. Г. П. Макогоненко показал, какими путями Пушкин двигался к осознанию и осмыслению народной жизни, подвергая анализу и национальный народный характер, и движущие силы исторического процесса; как в «Истории Пугачева» и затем в «Капитанской дочке» у него возникла совершенно своеобразная концепция «русского бунта» и русского бунтаря, где и характер, и социальный катаклизм были детерминированы самой исторической действительностью; как формировался у Пушкина этический и эстетический идеал, основанный на понятии «самостоянья человека»; исследователь показал сложную связь позднего Пушкина с идеологическим наследием декабризма; наконец, он исследовал эволюцию пушкинского романтизма, показывая его качественное перерождение в новый художественный метод через ревизию идеи романтического индивидуализма и сближение с действительностью («доверие» к ней). Я выделяю в данном случае те проблемы, которые получают свое продолжение и развитие в рецензируемой книге о Пушкине и Лермонтове. Так, в главе третьей ставится проблема «протестанта» уже на лермонтовском материале, — и там же разбирается вопрос о преломлении у Лермонтова декабристского наследия: в главе о «Маскараде» возникает проблема преодоления индивидуализма; в главе о «Мцыри» заходит речь о специфических качествах реализма 1830-х гг. и реалистической символики. Скажу сразу же, что вопрос о художественном методе «позднего» Лермонтова постоянно вызывает споры при диаметрально противоположных позициях спорящих: Лермонтова считают реалистом, романтиком или находят в его творчестве «синтез» романтизма и реализма. Г. П. Макогоненко — убежденный сторонник концепции Лермонтова-реалиста; автор настоящих строк скорее склонен считать его романтическим писателем, — однако позиция автора книги, казалось бы диаметрально противоположная его собственной, представляется ему гораздо более серьезно обоснованной, нежели позиция многих сторонников концепции «Лермонтова-романтика». То, что говорит Г. П. Макогоненко на с. 316 и след, своего труда, — значительный вклад в изучение важнейшей проблемы: реализм рассматривается здесь не как нормативное, а как динамическое понятие, со своими этапами эволюции, на каждом из которых возникает своя мировоззренческая и эстетическая доминанта. Нельзя не согласиться и с критикой Г. П. Макогоненко концепции «синтеза» романтизма и реализма у Лермонтова. При всех своих, казалось бы, привлекательных чертах, на первый взгляд примиряющих противоположные позиции, она оказывается еще более уязвимой: она рассматривает реализм как уже сложившуюся и устоявшуюся систему, непроизвольно исключая ее из процесса исторического складывания. Именно в силу этого обстоятельства Г. П. Макогоненко противоречит самому себе, когда присоединяется к точке зрения В. М. Марковича (с. 319–320), где звучит как раз идея синтеза.
Проблема метода Лермонтова в 1830-е гг. то явно, то скрыто присутствует во всех главах книги, — и это совершенно естественно. Однако она не единственная центральная и организующая проблема. Другой является самое понимание литературной преемственности, т. е. путей и принципов литературной эволюции. Предпосылка к ее решению, как уже сказано, находится в предшествующих частях тетралогии. Г. П. Макогоненко выдвинул и обосновал очень важное положение о глубинном воздействии Пушкина на современную ему русскую литературу уже в 1830-е гг. Это положение отнюдь не столь очевидно, как могло бы показаться: общеизвестно, что в это время наступает разрыв Пушкина с читателем, что лучшие его произведения оказываются не понятыми критикой или опубликованными уже после смерти поэта. Именно этим обстоятельством объясняется характерная особенность историографии темы «Пушкин и Лермонтов»: исследовалось главным образом воздействие на Лермонтова раннегоПушкина (оканчивая «Евгением Онегиным»); проблема «Лермонтов и Пушкин 1830-х гг.» оказывалась разработанной гораздо меньше, поскольку фактический материал не лежал на поверхности и самая связь зачастую была неочевидной. Автор работы почти демонстративно отказался от нового обращения к уже исследованной проблеме и сосредоточился на том, что не подверглось внимательному анализу. Это повлекло за собой изменение методики работы и даже исследовательского инструментария. Изменилось самое представление о характере связи предшественника и последователя: не «воздействие», не «влияние», не полемика (на последнее обстоятельство нужно обратить особое внимание, ибо полемикой с Пушкиным постоянно и неосновательно объявляются многие из тематически близких произведений Лермонтова, — ив этом смысле анализ, напр., лермонтовского «Пророка» очень важен и плодотворен методологически, хотя не все высказанные наблюдения мне кажутся справедливыми), — не эти частные и конкретные формы связи, — но разработка поставленных Пушкиным социальных, философских и эстетических проблем, — вот что является существом литературной эволюции. Так, в «Мцыри» и в «Песне про царя Ивана Васильевича…» автор книги усматривает развитие пушкинской темы «русского бунта» и «бунтарства» в широком смысле («Мцыри»), с его открытой Пушкиным социальной и психологической детерминированностью и с его же трагедией: поражение неизбежно, но оно — условие сохранения достоинства и «самостояния» бунтующей личности. Так анализируется и «Маскарад» — в глубинных основах своей проблематики, в которой усматриваются пушкинские начала.
Вся эта совокупность проблем и более общих, и более частных, из которых мы, естественно, могли экспонировать лишь некоторые, закономерно подводит исследователя к постановке вопроса о народности в пушкинском и лермонтовском понимании. Г. П. Макогоненко анализирует национальный характер у Лермонтова и Пушкина и понимание Лермонтовым народной России. Наконец, его интересует отражение в позднем творчестве Лермонтова народных этических представлений — и под этим углом зрения анализируются «Беглец», «Завещание», «Выхожу один я на дорогу» и др. Особое внимание автор уделяет «Родине» и — с другой стороны — стихотворению «Прощай, немытая Россия», стремясь осмыслить соотношение двух, казалось бы, несовместимых идейных и поэтических позиций, выраженных в двух последних стихотворениях.
Те наблюдения и выводы, которые делает Г. П. Макогоненко, говоря о проблеме народности у Лермонтова и Пушкина, представляют значительный интерес и, конечно, будут учтены при дальнейшей разработке проблемы. Существенны они и для теоретической постановки проблемы литературной преемственности. Принципиально важно, например, что «Беглец» анализируется в сопоставлении не с «Тазитом», как обычно, а с «Песнями западных славян», казалось бы не имеющими к поэме Лермонтова отношения, — однако именно здесь автор обнаруживает глубинные связи: Лермонтов, продолжая начатое Пушкиным, вторгается в сферу народных социально-этических представлений, делая их стержневым элементом художественной концепции. Но здесь следует предостеречь ценную работу от полемических увлечений. Утверждать, что никакой связи «Беглеца» с «Тазитом» не существует (с. 370, ср. и с. 378), — значит идти против совершенной очевидности. В «Беглеце» перефразированы (цитатно!) ст. 182 и след. «Тазита», а предшествующие — ст. 173–175 — вошли в «Мцыри». Это значит, что связь существовала в литературном сознании или подсознании Лермонтова. Столь же неубедительно выглядит и отрицание связи стихотворения «Выхожу один я на дорогу» со стихотворением Гейне (с. 425). Если сюжетную и образную близость этих двух стихотворений считать недостаточной, — то нужно решительно снять вопрос о пушкинском начале в стихах Лермонтова, ибо он опирается на чрезвычайно проблематичную литературную генеалогию поэтического образа («дуб»).
Здесь возникает одно существенное возражение, которое относится к нескольким местам книги, — и оно связано как раз с ее полемическим характером. Это последнее характерно и для других частей тетралогии, — и это не недостаток, напротив, достоинство. Книги Г. П. Макогоненко не боятся спора, они вызывают на заинтересованное обсуждение проблемы, и тем же привлекательным качеством отличается и рецензируемая рукопись. Начиная с историографической главы автор ведет спор со сторонниками «теории заимствований», которые объективно или субъективно принижали самостоятельность Л. Но здесь исследователь нечувствительно для себя начинает впадать в грех антиисторизма. Культурно-историческая школа такой же исторический и литературный факт, как и любое другое литературное явление, и требует к себе исторического отношения. Ранние ее представители, начиная с Галахова, шли в русле демократических идей, и установление «байронизма» Л., т. е. связи его с прогрессивными литературными движениями, было полемически противопоставлено изолирующим трактовкам, шедшим из консервативного лагеря. То, что Л. — «реминисцентный» поэт, легко заимствующий словесные формулы, — не чья-то выдумка, а непреложный факт, и он не имеет никакого отношения к вопросу о самостоятельности или несамостоятельности, а является феноменом психологии творчества, особенностью памяти и т. п. В первом, подражательном сборнике Некрасова реминисценций почти нет; у позднего Лермонтова их много. Между прочим, реминисценции, накопленные «эмпирическими» компаративистами, при отсутствии у Л. критических статей и почти полном отсутствии литературных писем, есть единственный путь очертить культурное пространство^ котором развивалось его творчество. Поэтому полемический пафос историографической главы совершенно неоправдан, и вскоре Г. П. Макогоненко начинает сам себе противоречить: он упрекает А. В. Федорова как раз в том, в чем повинны и его предшествующие страницы: в запоздалости полемик, в неисторическом отношении к предшественникам и т. п., — а на с. 119 дает позитивную характеристику как раз тем работам, против которых энергично возражал. Более того, для него самого установление реминисценции оказывается естественным инструментом исследования («Выхожу один я на дорогу», ср. также с. 365). Именно поэтому требуют серьезных коррективов утверждения типа «преемственность исключает какое-либо заимствование и подражание» (с. 117) — почему? «У зрелого Л. нет ни заимствований, ни подражаний» (с. 333) — нужно пояснить, что имеется в виду. Заимствованных словесных формул — сколько угодно. Очень опасно, отказавшись от этого объективного показателя знакомства и интереса Л. к чужому произведению, опираться исключительно на доводы «исторического порядка» (с. 333) — эти доводы легко могут оказаться чисто вкусовыми констатациями близости или априорными построениями.
Перехожу к постраничным замечаниям.
С. 4–5. Попытка оспорить явную реминисценцию в «Смерти Поэта» кажется мне ненужной.
С. 23. Я думаю, что оценка Белинского имеет более сложную природу, чем простое повторение мысли Боткина. Нужно объяснить, почему он ее повторял, — Белинский не делал этого, если мысль не соответствовала его собственным идеям.
С. 31. То, что Каверин — знак оппозиционности, мне не кажется очевидным.
С. 41. Пока тезис не доказан, суждение автора выглядит априорно.