Шрифт:
Я принимаюсь за еду — пусть себе болтает. Ей полезно немножко побездельничать. Ведь она с пяти часов на ногах — отца на работу провожает. Старик уже тридцать лет твердит ей, что сам может справиться, но она и слушать не хочет. Говорит, он еще завтрак забудет, если она не проследит, и всегда встает проводить его, разве что когда лежит в лежку.
Она смотрит, как я вычищаю тарелку кусочком хлеба.
— Нельзя так глотать живьем, — говорит она. — От такой еды никакой пользы нет. А чаю ты выпьешь?
Я говорю, что выпью и еще съем хлеба с джемом, и она принимается делать мне бутерброд. Хлеб наша Старушенция берет так, точно это цыпленок, которому она сейчас свернет шею.
— Я бы на твоем месте пошевеливалась, — говорит она. — Нельзя опаздывать. Вовсе ни к чему, чтобы у мистера ван Гуйтена составилось о тебе плохое мнение, да еще после того, как он дал тебе пять фунтов на рождество.
— То ты говоришь, что я все живьем заглатываю, то велишь мне пошевеливаться, чтобы не опоздать.
— А надо делать все заблаговременно — тогда и есть будешь как следует и везде поспеешь. Тебе бы надо завести такую книжку, как у твоего двоюродного брата Уолтера. У него все утро по минутам расписано: столько-то на одно, столько-то на другое. Вот уж он не станет
63
глотать не жуя или бежать сломя голову за автобусом.
Я корчу рожу. Мой двоюродный брат Уолтер — высокий, тощий малый с огромным носом — работает в банке. Я его не слишком обожаю. В какой-то мере, наверно, потому, что все наше семейство считает его верхом совершенства. А я думаю, что стоит моему двоюродному братцу Уолтеру расстроиться утром из-за денег, и вся его система полетит к черту.
— Не беспокойся, — говорю я нашей Старушенции; — я не опоздаю, только ты уж перестань меня донимать.
— Перестать-то я перестану, но сначала уши тебе надеру, молодой человек, за такие слова. Отхлестаю как следует, хоть ты и бреешься и считаешь себя совсем взрослым. Посмотрел бы на свое лицо. Да разве можно с такой физиономией показаться утром на улице и еще стоять в магазине за прилавком и обслуживать посетителей.
— Я сниму все эти заплатки, когда приду туда, — успокаиваю я ее. А в действительности я и сам несколько обеспокоен своим видом. Ничто так не раздражает меня, как порезы во время бритья — потом не один день приходится осторожничать, чтобы не содрать кожу снова на том же месте. Но сейчас уже ничего не поделаешь. Что же до Старушенции, то, если она захочет выдрать меня, так выдерет и глазом не моргнет. У нее ведь нет чувства юмора, это всем известно, кроме нее.
Еще две минуты, и, проглотив чашку чаю и два куска хлеба с джемом, я выскакиваю из дому и мчусь под гору — на остановку автобуса. Солнце уже прогрело воздух, но мороз еще не везде сдался, оставив кое-где пластинки льда, так что я чуть не шлепаюсь. А бегу я на автобус, который останавливается у подножия холма, на углу. Кондуктор стоит на площадке и смотрит в мою сторону, и сначала мне кажется, что это он меня дожидается. Но он нажимает на кнопку звонка, когда мне остается еще ярдов двадцать до автобуса, — я делаю рывок и, ухватившись за поручень, прыгаю на площадку.
Кондуктор — жалкий малый — ковыряет в гнилых зубах обструганной спичкой.
— Если будешь так прыгать, рано или поздно останешься без головы, — говорит он, глядя на то, с какой
64
жадностью я заглатываю воздух, будто это мой последний вздох. — Надо бы остановить автобус и высадить тебя.
— Ты же видел, что я бежал, да? Ты что, считал, что я бегу для тренировки, или как?
— Это же, не последний автобус. А у нас график, понятно?
На языке у меня вертится одно хорошенькое словцо, но я проглатываю его и, протягиваю деньги.
— Три пенни.
— Докуда тебе?
— До Рыночной улицы.
— Четыре пенса.
— От горы — всего три пенса.
— А это автобус специального следования, — говорит кондуктор. — И проезд на этой трассе стоит четыре пенса, потому что мы объезжаем вокруг ратуши.
Я протягиваю ему еще одно пенни. — Скажи спасибо, что я сел: теперь ты на четыре пенса богаче будешь, — говорю я ему.
Он качает головой и прищелкивает языком, показывая гнилые зубы.
— Только не я, приятель. Мне-то ведь все равно.
Я беру билет и отправляюсь наверх. Второго такого жалкого типа я едва ли сегодня встречу, думаю я, и хорошо, что эта встреча позади.
По субботам я работаю в музыкальном магазине мистера ван Гуйтена на Рыночной улице. Остальные дни недели там работает сам мистер ван Гуйтен да еще Генри Томас, который занимается мелким ремонтом в комнатке, за магазином, а по субботам я встаю за прилавок и помогаю в предвоскресной торговле. Отец мистера ван Гуйтена был голландцем, но сам мистер ван Гуйтен такой же англичанин, как и я, — голландского в нем только и осталось, что имя да иной раз, когда он очень разволнуется, несколько ломаных слов. Не все знают, что фамилия у него голландская. Многие вместо «ван» говорят «фон», и она сразу становится немецкой. Вот почему в первую мировую войну швыряли кирпичи в окна дома, принадлежавшего отцу мистера ван Гуйтена. Люди тогда не были такие всезнайки, как сейчас, и даже не догадывались, что мистер ван Гуйтен и его отец ничем не отличались от прочих обитателей Крессли и точно так же терпеть не могли