Шрифт:
Когда эти строчки газетного петита попали мне на глаза, мне стало страшно и больно не только потому, что погиб этот незаурядный и еще молодой человек: мне стало страшно и больно потому, что в этом убийстве я почувствовал особый зловещий смысл.
Я встречал Леонида Семенова в Петербурге в 1904 году. Это был стройный, гибкий, красивый юноша, с нежными губами и мечтательными глазами, отравленный тогда декадентским зельем, но уже в те дни заболевший иною нашею российской болезнью, коей точное наименование – гипертрофия совести. Генрик Ибсен замечал симптомы этой болезни у своих соотечественников, но воистину ни у одного народа Европы эта болезнь не достигала таких размеров, как у нас, русских.
Диагноз болезни установить не так уж трудно. Человек, страдающий этим душевным недугом, теряет чувство меры и способность понимать и оценивать относительность истории. Совесть его безмерно растет и ширится в ущерб всем прочим качествам и свойствам души. Естественно, что при таком болезненном развитии она, несмотря на свое преобладание в душевном мире человека, становится хилою и немощною. История и жизнь требуют от человека мужества, но нельзя быть мужественным, если твое нравственное сознание непрестанно твердит тебе о греховности всего исторического процесса. Отсюда жажда отказаться от истории вовсе, уйти от нее, не противиться злу насилием; отсюда отказ от культуры и от государственности прежде всего. Этою болезнью страдали все примечательные русские люди, но одни из них, как Достоевский и Владимир Соловьев, преодолели ее, другие же – огромное большинство – от соблазна хилой совести не освободились до конца дней.
Один был только среди наших поэтов, который этою болезнью не страдал никогда, – это Пушкин. Странно, что после Пушкина появились у нас толстовцы и непротивленцы. Эти люди вдруг пошли, как завороженные, на волшебную приманку, красным словцом прикрывая нашу непротивленскую наготу, нашу хилую совесть. Но отвращение к формам европейской гражданственности и культуры находит себе двоякое выражение: или мы, изнемогая от избытка добродетели, начинаем «вегетарианствовать» и вообще терять вкус к жизни; или мы объявляем войну культуре во имя какого-то дикого разгула и нетерпеливой жажды все разрушить, все «послать к черту».
Поэт Леонид Семенов выбрал первый путь – путь непротивленства; мужики, которые убили его, соблазнились вторым соблазном – «на все наплевать». И убийцы, и жертва – дети одной стихии, одного начала. Если на одном конце этой психологической лестницы стоит Лев Толстой, то на другом конце – Нечаев [49] , Пугачев [50] и Разин [51] .
Эстет Леонид Семенов, написавший когда-то книжку изысканных стихов [52] , решает вдруг «опроститься» и идет по тому же пути, по какому пошел Александр Добролюбов [53] – тоже бывший декадент, а потом сектант, непротивленец, променявший ценности европейской культуры на «сестрицу Нищету», как выражался Франциск Ассизский [54] . Это «самосожжение» наших интеллигентов совершенно непонятно европейцам.
49
Нечаев Сергей Геннадиевич (1847–1882) – участник российского революционного движения, руководитель тайного общества «Народная расправа», сторонник самых крайних мер, вплоть до убийства. Его деятельность, получившую нарицательное обозначение нечаевщина, критиковали деятели I Интернационала и русские революционеры.
50
Пугачев Емельян Иванович (1740 или 1742–1775) – предводитель крестьянской войны (1773–1775). В 1774 г. был выдан заговорщиками властям. Казнен.
51
Разин Степан Тимофеевич (ок. 1630–1671) – предводитель крестьянской войны (1670–1671). Выдан правительству. Казнен.
52
Скорее всего, Чулков упоминает «Собрание стихотворений» (СПб., 1905).
53
Добролюбов Александр Михайлович (1876–1945) – поэт, религиозный проповедник. Им была основана секта «добролюбовцев». В статье «Александр Добролюбов» (Ч у л к о в Г. Покрывало Изиды) Чулков писал, что он «один из тех людей, вся жизнь которых – поэма» (С. 96).
54
Франциск Ассизский (1181 или 1182–1226) – основатель монашеского нищенствующего ордена францисканцев, канонизированный католической церковью. Остался в миру, ухаживая за больными и нищими, проповедовал Евангелие, поэтически перелагая его и называя себя «трубадуром Божьим».
Я помню, как однажды в Париже, в кулуарах палаты депутатов, мне пришлось беседовать с несколькими французскими политическими деятелями и как один из них сказал, тонко улыбаясь:
– Вы, русские, народ опасный. Вашей монархии я не боюсь. Она все-таки понятна. Я боюсь вашей анархии. Это что-то экстраординарное и непонятное абсолютно. Самое страшное – это то, чего нельзя понять.
Я не могу сказать, как этот француз, что я не понижаю нашего анархизма, но должен признаться, что мое понимание вовсе не исключает моего критического к нему отношения.
Я далек от мысли, что нам надо целиком и покорно, без критики, принять идеи и формы западноевропейского мира, но я уверен, что отречение от этих начал в духе нашего непротивленства есть величайшее зло и самая безысходная и мрачная реакция. Если мы можем гордиться тем, что мы понимаем непонятную для европейцев идею «неприятия мира», как ее раскрыл Достоевский, то тем более должны мы стыдиться, что, поняв эту идею, мы застряли на полпути и не сделали из нее надлежащих выводов. Кому много дано, с того много и взыщется [55] . Мятежная и все отрицающая душа русского человека воистину сгорит и погибнет в этом своем бунте, если не найдет себе более высокого оправдания. Надо знать, во имя чего ты бунтуешь. А если мы будем биться головою об стену или воевать с мельницами – в восторге и упоении от своего «дерзания» – это еще не сделает нас равными в самом деле прекрасному и благородному рыцарю, истинному европейцу, Дон Кихоту, ибо этот безупречный и доблестный человек сражался во имя истины, любви и высокой правды.
55
Несколько перефразированные слова из Евангелия: «Кому много вверено, с того больше взыщут» (Лк. 12. 48).
Но сам я немало погрешил в этом отношении, хотя и в ином плане, и я боюсь ответить за свой мистический анархизм на Страшном суде – не за сущность самой идеи, а за неосторожность ее выражения. По этому поводу я написал в 1919 году и напечатал в моей книжке стихотворений 1922 года послание к главному ревнителю опасной идеи – Вячеславу Иванову. В этом послании, между прочим, я напоминаю поэту о нашем бунтарстве:
Ведь вместе мы сжигали дом, Где жили наши предки чинно…Поэт тогда же в декабре 1919 года ответил мне прекрасными и мудрыми стихами:
Да, сей костер мы поджигали, И совесть правду говорит. Хотя предчувствия не лгали, Что сердце наше в нем сгорит. Гори ж, истлей на самозданном, О сердце-феникс, очаге! Свой суд приемли в нежеланном. Тобою вызванном слуге. Кто развязал Эолов мех [56] , Бурь не кори, не фарисействуй. Поет Трагедия: «Все грех, Что Воля деет. Все за всех!» А Воля действенная: «Действуй!» [57]56
Эол – повелитель ветров, живший на о. Эолия. Он подарил Одиссею мешок, в который были спрятаны бурные ветры. Спутники Одиссея его развязали, чем навлекли страшную бурю.
57
Это стихотворение Вяч. Иванова датировано 3 декабря 1919 г. Существует вариант, отличающийся от приведенного Чулковым: первая строка – "Да, сей пожар мы поджигали…» и конец последней строфы: «Поет Трагедия: „Все грех, // Что действие, Жизнь: „Все за всех“, // А Воля действенная: «Действуй!“