Шрифт:
— Вся история человечества, бабуся, — сплошные стоны и муки. И господь бог спокойно зрил на это. Мы, люди, так устроены, что не можем обходиться без животной пищи. Иначе слабеем и гибнем раньше времени. Мы поедаем живое. Нас сам господь бог устроил такими. Мы, в сущности, не виноваты, что родились порочными. И у животных. Волк, к примеру, разрывает зайчонка, коршун — цыпленка. И в океане живые существа пожирают друг друга. Ну мы, люди, еще можем надеяться на рай небесный. Хоть там отдохнем. А тот же зайчонок? Или лошадь, изувеченная недобрым хозяином. Зачем же богу, бесконечно мудрому и справедливому, надо было создавать такой подлый мир? Ведь без воли божьей и волосинка не упадет с головы. Еще вопросик. Зачем бог создал вшей, клопов, блох или, к примеру, осьминога? Шутить изволил? Царь Давид стал одним из самых почитаемых церковью святых. А как вел себя этот человек? В побежденных странах убивал всех. И мужчин, и женщин. Он приказывал класть их под пилы, под топоры и бросать в обжигательные печи. Так утверждает библия — книга, написанная под диктовку самого господа бога. Библия восхваляет Давида. Обо всем этом можно говорить без конца. Наш бог — винтовка.
Бородатый с первой минуты не понравился Чудакову. Иван не любил людей злых, насмешливых, неясных, упорно показывающих свое особое отношение ко всему и ко всем. Неприятна была его неряшливая борода, рассчитанная, конечно же, на то, чтобы выделиться. Попробуй влезь ему в душу, пойми до конца, кто он. Раздумья эти были тягостны для Ивана.
Когда Чудаков вышел с Весной на крыльцо покурить, Грицько спросил:
— Ну, что ты думаешь о нем, Иван?
— Какой-то недоделанный. Злости в нем. И вообще… что это у тебя папироса подрагивает?
Чудаков уже изучил повадки Грицько, знал, что тот, как всякий неврастеник, странен характером — без причины возбуждается, впадает в меланхолию, бывает порой раздражителен, во время разговора иногда бледнеет или краснеет ни с того ни с сего. Крепкий нервами, простой и ясный во всем, Чудаков поначалу с пренебрежением посматривал на Весну, но день ото дня проникался к нему все большей симпатией — был Грицько и честен, и смел.
— Он, пожалуй, не совсем тот, за кого себя выдает. Канавы копал, говорит. И одежонка — дрянь. А вид… И слыхал, как говорит.
— Он в Киеве жил. А в городах больших и дворник — барин. Матюкается.
— Матюкается что… Командир нашего полка тоже вон как матушку поминал. А ты заметил, как он воду пил?
— Кто?
— Ну, Лисовский. Вот ты, когда пьешь, так от тебя звуки всякие: из глотки, как из водопада. Крякаешь, губами шлепаешь. А у него все интеллигентно, знаешь ли, все тонко.
Они ночевали вместе. И завтракали за одним столом. Поставив на стол чугунок с картошкой, старуха-хозяйка печально сказала, глядя на Лисовского:
— А бог все-таки есть.
— Нет! — грубо отозвался Лисовский. Он был по-прежнему угрюм и казался более старым, чем вчера. Лицо опухшее. И какая-то неподвижная, неприятная мертвая улыбка. Ел он активно, основательно, как это делают здоровые энергичные люди, и вроде бы совсем не смотрел на бойцов, но они чувствовали: пришлый прислушивается к ним, изучает их. Вставая из-за стола, он сказал:
— Странные вы люди, Я вас вчера даже за трусов принял. Какое-то противное благодушие у вас. Давайте переодевайтесь в гражданское. Надо пробираться под видом крестьян. Линия фронта уже не близко. Я видел листовку. Нашу листовку. В ней написано, что в тылу у немцев начали создаваться партизанские отряды. Надо искать партизан.
Чудаков слышал о партизанах, которые воевали против белых, но не представлял себе ясно, что это такое — партизанские отряды. Не знали и красноармейцы. И где их искать? Ивану стало как-то не по себе: «Куда он собирается нас вести?»
— Поспрашиваем в деревнях, — продолжал Лисовский. — Или свой отряд создадим. Примем деревенских мужиков и кое-кого из баб.
— У баб и винтовки-то в руках не бывало, — сказал Коркин. — И что винтовка. Надо всякую командирскую стратегию знать.
«Какой у него еще детский голосок», — подумал Иван о Коркине.
— Мушка, пуля и лоб фашиста — вот и вся стратегия.
Лисовский говорил о партизанах, а Чудаков, вслушиваясь в его резкий, лающий голос, подумал:
«Больно едучий и злой взгляд у этого человека. Партизаны… Против авиации, пушек и минометов. А может, и в самом деле есть они, партизаны, с какими-то своими задачами».
Лисовский оказался на редкость выносливым: изнурительные походы по бездорожью, слякоть — все он переносил спокойно, только сутулился и мрачно зыркал по сторонам, не охал, не морщился, как другие, просыпаясь под елкой или в наскоро сляпанном из веток сыром, холодном и неуютном шалаше, не глядел жадными глазами в котелок, донышко которого прикрывала порой лишь детская порция овсянки.
— С виду ты вроде квелый, а на самом деле другой, — сказал ему примирительно Василий, переобуваясь. Сапоги у Антохина промокли, а это самое поганое дело для солдата: все время что-то хлюпает там, неудобно, мокро, портянки сбиваются, на ноге мозоли. Пока идешь — ничего, терпимо, а посидишь — невозможно встать. Мозоли — позор. У исправного бойца не бывает мозолей и портянки не сбиваются. Но это когда добрые сапоги. А у Василия они старые, там и тут вылезают гвозди. Охотничьи сапоги у Лисовского тоже дрянь, один сапог каши просит.